Венценосный Гайдн в почтенном возрасте, но держится открыто, приветливо. Людвигу оказалось легко с ним, хотя язык и не поворачивается назвать мэтра так, как называют многие, даже Моцарт: «папаша». Людвигу вообще все сложнее с самим словом «отец». Когда его представляли гостю, он боялся, что Макс Франц бестактно обронит что-то вроде «Это Людвиг, он талантливый сирота». Пару раз курфюрст пытался таким образом то ли впечатлить, то ли разжалобить титулованных друзей. Но в этот раз он и словом не обмолвился о том, что Людвиг живет в руинах.
– Рыцарский балет… – тем временем воркует, почти как голуби, Гайдн. – Знаете, вчера мне похвастались очаровательными партитурами. Между прочим, напеваю я как раз романс оттуда, опознали? – Он подмигивает. – Просто не верится, юноша, что балет у вас первый…
– Он же последний, – уверяет Людвиг, смутившись вниманием к подобной безделице. – Не стоит, право, спойте что-нибудь поталантливее…
– А здесь-то вам чего недостает, требовательное вы существо? – Гайдн кидает голубям очередную щедрую горсть зерен. – Хоть в Версаль, хоть завтра, да только будут ли в Версале еще человеческие балеты?.. – И, шумно выдохнув, он напевает уже другой мотив, тревожный марш солдат, все из тех же злосчастных партитур.
Людвиг хмуро молчит, топчась на снегу. Нет, удивительно: из десятка черновиков, раздаренных друзьям, именно это сунули под нос мэтру – мастеру фуг и симфоний! А ведь этот заказ для покровителя, графа Вальдштейна, принес Людвигу куда меньше удовольствия, чем денег, и похвалы не греют душу. Но не признаваться же, что брался за работу он с умыслом купить на гонорар рождественские подарки семье и отложить на отъезд. А премьера… премьера в марте, на балу-маскараде – может, Людвиг и не застанет ее? Гости будут в средневековых нарядах, актеры тоже – и весь балет, по сути, задуман как полотно архаичных нравов, поклон куртуазному прошлому. Бравые воины и охотники, веселые крестьяне, томные принцессы и прячущиеся в тенистых садах влюбленные… просто. Вульгарно, но говорить такое хорошему человеку, всего лишь мечтающему «возродить традиционные ценности, напомнить лишний раз о любви к Родине и о том, как пуста и тлетворна модная зараза из-за границы», Людвиг не стал. С каждым месяцем он лучше понимал: друзья, боящиеся перемен, – все еще друзья. Нельзя отталкивать их лишь потому, что новости заставляют их обливаться слезами и скрипеть зубами, а не ликовать.
– Это совсем не по мне, – настаивает он, не вдаваясь, впрочем, в подробности. – Я имею в виду само балетное искусство…
– Хм, даже если так! – Гайдн улыбается. – Смиритесь: вещь великолепна в своей идиллической простоте. Правда. Достойна и Шенбрунна, кхм, точно могла бы предварять какую-нибудь вельможную охоту…
Людвиг морщится, стараясь хоть в Шенбрунне не представлять такую топорную пастораль. Она была бы невозможна при Иосифе, отличавшемся тонким вкусом и прогрессивностью – достаточной, чтобы слушать Моцарта, пусть и недостаточной, чтобы его возвышать. Но Иосифа уничтожили фронтовые тревоги и беды сестры[30]. В эпитафии собственного сочинения он сетовал на то, что хотел блага во всем, но не добился ничего. Но одно достижение несомненно: на сцене при нем блистали смелые вещи, даже «Тарар», пусть отцензурированный[31]. Леопольду[32] же вообще неинтересна музыка: он весь в попытках завершить войну, успокоить недовольных и не допустить в империю ни один свежий ветер. Последнее стремление могло бы расположить его к «Рыцарскому балету». В том числе поэтому Людвиг уже договорился с графом, что его имени на афишах не будет, а авторство по возможности останется тайной. Быть уличенным в такой вульгарщине, ужас…