Я не спеша выкурила сигарету, выдавила на руку содержимое двух пластинок реланиума, бросила всю пригоршню в рот и запила соком манго. Маленькие, гладкие таблетки под напором густого, тягучего манго легко внедрились внутрь моего организма, не причинив мне никаких неприятных ощущений. Было вкусно, сладко, я выпила кофе, легла на тахту и нажала на клавишу проигрывателя, Я приготовилась встретить свою смерть музыкой Брамса, звуками его Третьей симфонии, ибо твердо решила, что могу позволить себе роскошь умереть красиво, со вкусом.

Я лежала, слушала музыку и ждала неведомых мне доселе ощущений.

Первым покинуло меня слово «надо». Только что, еще во время всех этих приготовлений, оно было со мной, я говорила себе: «надо налить», «надо постелить», «надо запить». И вот его нет, этого ненавистного, беспощадного «надо», хищно рвущего на куски, вгоняющего в отчаяние оттого, что все не успеть, не выполнить, не объять, а стало быть, нет конца этой гонке, где уже не поймешь – то ли ты бежишь за своим «надо», пытаясь догнать, ухватить, не упустить, то ли мчишься стремглав от него, а оно настигает, подстегивает, подхлестывает.

И вот его не стало. Мне ничего больше не надо. Какое счастье. Не надо ничего покупать, доставать, никому ничего объяснять и пытаться разобраться самой, не надо отдавать долги и брать взаймы, не надо ни на что решаться и ничего не надо решать, не надо никому звонить и тревожно ждать звонка, и вообще ничего не надо ждать и тем более тревожиться, не надо идти на службу, блюсти свое осточертевшее реноме деловой, коммуникабельной женщины, которой все по плечу и на все плевать. Не надо никого любить и, что самое главное, никого ненавидеть. Ибо это бремя-то и свалило меня: не вытянула.

Любить неразделенной любовью – еще куда ни шло, случалось не раз, в муках и корчах души, но экстерьер сохранялся невредимым: тени, румяна, помада – все в меру, со вкусом, все в тон, и если даже немножко с вызовом, то ровно настолько, чтобы скрыть все внутренние ссадины и кровоподтеки. А на ненависти сломалась в один день, в один час, в одну минуту. Глядя на свое отражение в черном стекле вагона метро, я не узнавала себя. И немудрено, потому что на мне, что называется, лица не было, вместо него зияло до неприличия неприкрытое, усыпанное старыми и свежими болячками и струпьями самое укромное и, быть может, самое срамное место в человеке – душа.

Но вчера, лежа на тахте в единственном своем нарядном платье, уже приглушенная реланиумом, еще окутанная Брамсом, я не думала ни о любви, ни о ненависти, ни даже о душе. Хотя, казалось бы, пробил тот самый час.

Я бездумно и беспечно балдела от снизошедшей на меня благодати, от праздной беспечности, от того, что это теперь навсегда. Мне казалось, что я так и останусь навеки в таинственном отсвете догорающей свечи, под звуки невыносимо, до слез прекрасной мелодии, эдакой неувядающей мумией в милом сердцу интерьере.

Время остановилось. Вечно бегущее, летящее, несущееся сквозь и мимо – остановилось. Рабочее, между прочим, время. Потому что, помимо всего прочего, я еще и совершила первый в своей жизни настоящий подвиг: просто так, ни с того вроде бы ни с сего взяла и не пошла на работу в самый разгар трудовой недели.

Я даже в какой-то миг мимолетно, но четко представила себе первую утреннюю, спросонья, с тяжелого продыху после долгой утомительной дороги реакцию своих компаньонок на мое затянувшееся отсутствие, которое поначалу будет воспринято ими как вульгарное опоздание. Реакция эта будет единодушно злобной, что объясняется всеобщей ко мне нелюбовью нашего маленького коллектива, старейшего и оттого, быть может, страдающего множеством хронических и, увы, неизлечимых уже недугов. Нелюбовь эта вызвана одним лишь простейшим и на первый взгляд совершенно безобидным фактором – подъезд моего дома находится на расстоянии каких-нибудь тридцати, не более, изящных неторопливых женских шажков от входа в заведение, где мы отбываем свою трудовую повинность. И несмотря на то, что это, конечно же, столь очевидное перед всеми преимущество досталось мне совершенно случайно в результате многочисленных и сложных по разным житейским поводам разменов жилплощади, воспринималось оно с первой же минуты и по сей час в апофеозе непреходящей зависти.