Петербург именно город философический: каждую минуту припоминает вам непрочность и неверность всего земного.

Ф. Булгарин[128]

В петербургском мифе космогония неотделима от своей противоположности, апокалиптики, проявляющейся в мифологеме опустошительного возврата Праокеана. Петербургской апокалиптике присуще эсхатологическое измерение в том отношении, что возврат первоначального хаоса в стихии наводнения[129] напоминает мифологический Всемирный потоп со всеми его этическими импликациями[130].

В традиции петербургских народных легенд изначально присутствует мотив божественной Немезиды: городу предсказывается разрушение наводнением, символизирующим божье возмездие и кару за сотворение «четвертого Рима»[131]. Восприятие Петербурга как исторического кощунства, а отсюда призрачность его бытия, его, по выражению Достоевского, «отвлеченность» и «умышленность» служат при этом у ряда авторов, как известно, со времен романтизма устойчивыми компонентами литературного петербургского мифа. Эксплицитным топосом в литературных вариациях на тему гибели города становится образ торчащего из воды шпиля Петропавловского собора[132].


Набережная левого берега Невы и Адмиралтейство. Рисунок Х. Марселиуса. 1725 г.


Так и панегирик, согласно тезису данной работы, таит в себе следы эсхатологического мифа конца, находящего выражение в опасности возврата первобытного хаоса. Такая опасность возникает – в панегирическом изображении a posteriori – на определенных этапах политического развития послепетровской России, когда нарушается верность наследию Петра. Невыигранная борьба с природными стихиями и бунт этих стихий конкретизируются в русской оде в топическом панегирическом изображении предыдущего режима власти картинами разрушения Петербурга (как pars pro toto всей страны) водными потоками. Тем не менее петербургский (российский) космос в итоге всегда сохраняет свою целостность, гарантируемую истинным монархом (и благодаря его самоутверждению).

2.1. Петербург как pars pro toto

Чтобы отыскать в панегирике следы петербургской апокалиптики, необходимо принимать во внимание синекдотическое отождествление Петербурга с послепетровской Россией[133]. Тот факт, что столица, как семиотический центр страны, становится в символическом самоописании pars pro toto целой нации, не редок, особенно в абсолютистских государствах. Наглядным примером тому может служить Рим (Roma означает как urbs, так и imperium). Так, в похвальном слове Риму Элия Аристида экфрасис города переходит в экфрасис целого государства в силу тематизации отношения микрокосмос – макрокосмос между обеими величинами. Для Аристида Рим не только квинтэссенция империи, город, где собрался «весь мир»[134]; Рим, по сути, – это место, которое невозможно отграничить от империи, он совпадает с ней и в пространственном отношении[135]. Показательно, что, применяя обязательный для похвальной речи прием comparatio, Аристид сравнивает Рим не с другими городами, а с другими империями (в частности – с Персией)[136].


Адмиралтейство. Гравюра А И. Ростовцева. 1716–1717 гг.


Синекдотическое отношение между Петербургом и Россией прослеживается, например, в стихотворении Сумарокова «Дитирамб» (1755). Пророческим слогом («Вижу будущие веки: / Дух мой в небо восхищен») рисует Сумароков картину будущей России, предстающей как Петербург, возведенный в n-ную степень:

Рассыпается богатство
По твоим, Нева, брегам.
Бедны, пред России оком,
Запад с Югом и Востоком. <…>
Степь народы покрывают,
Разны там плоды растут.
Где, леса, вы непроходны?
Где, пустыни, вы безводны?