В бывшей бальной зале института, где в прежние времена благородные девицы степенно танцевали с тщательно подобранными партнёрами, в первый же день большевистской революции – 25 октября – в соответствии с пожеланием Ленина собрался первый "съезд советской диктатуры"24. Тогда в зале не было сидячих мест, поэтому участники принесли с собой всё, на чём можно было как-либо устроиться: стулья, складные табуретки и даже упаковочные коробки. Теперь же всё пространство заполнено ровными рядами красивых деревянных сидений, которые, как нам сказали, были изготовлены рабочими деревообрабатывающих заводов в дар Смольному к 10-ой годовщине революции. В дальнем конце зала видна задрапированная алыми флагами ораторская трибуна с портретом Ленина на заднем её плане. На стене справа от входной двери сверкает Советская Конституция, написанная на большой плите из белого мрамора золотыми буквами.

"Разве это не впечатляет?" – тихо прошептала своему спутнику стоявшая рядом с нами девушка, пока я читала Конституцию и переводила её Вику. "Только подумай, что именно здесь была написана наша история", – продолжила она, и её глаза горели тем фанатичным светом, что так часто можно увидеть во взгляде современной российской молодёжи.

"Вне всяких сомнений, это новое учение, новая религия", – подумала я, глядя на девушку, и чем дольше оставалась в России, чем с бо́льшим числом людей общалась, тем сильнее убеждалась, что большевизм – это религия, а её адепты – фанатики. И статуя Ленина у входа в Смольный, судя по всему, тоже проповедует и защищает этот культ.


5

В тот вечер мы навестили верную служанку моей матери Татьяну. Поскольку мы опасались, что кто-нибудь может превратно истолковать мотив нашего визита, мы настояли на том, чтобы Катя нас сопровождала, и втроём пешком отправились по тротуарам Ленинграда, по очереди неся пакет, в котором лежал набор небольших подарков для моей старой подруги. Вскоре мы покинули хорошо освещённый большой проспект и свернули на узкую и тёмную улочку, которая в конце концов приводит к Таврическому саду и расположенному неподалёку от него дому Татьяны. Вечер был тёплым и безветренным, и тихонько падал лёгкий снег, таявший в тот самый миг, когда касался земли, и делавший тротуары слякотными и скользкими. Проходя мимо бараков, мы узрели знакомую, печальную, типическую картину, свидетельницей которой я столько раз становилась в этом городе, назывался ли он Санкт-Петербургом, Петроградом или Ленинградом – и до революции, и во время неё, и после. Тощая дряхлая лошадь, тащившая огромный груз, слишком неподъёмный для её слабых сил, упала посреди дороги и лежала там, тяжело дыша, с глазами, полными муки, и лохматой гривой, тёмной от пота, в то время как извозчик постоянно пинал её в брюхо, бил узловатыми вожжами и громкими криками требовал встать.

"О Боже! – простонала я. – Неужели революция так и не уничтожила это зло? Они всё ещё терзают тягловых лошадей таким же ужасным образом, каким делали это раньше?"

Но Катя уже покинула нас и, стремительно подскочив к извергу, в недвусмысленных выражениях высказала ему всё, что о нём думает. "Как же вы можете так позорно обращаться со своей лошадью, товарищ возничий? – возмущённо воскликнула Катя. – Она заслуживает лучшего. Вы ведёте себя самым нецивилизованным образом, будто вы старорежимный ломовик. Давайте-ка быстро распрягайте её, и я вам помогу".

Я была абсолютно уверена, что мужик ответит ей бранью, но, очевидно, та знала, как с ним общаться, поскольку, продолжая бубнить себе под нос что-то о плохих дорогах, тяжёлых грузах и древних клячах, он тем не менее повиновался – с Катиной и нашей помощью распряг бедное животное и поставил его на дрожащие ноги.