, начали заглядывать в окна: в косых лучах заходящего солнца моё «укрытие» оказалось на прямой линии визуального обзора. Я отчётливо слышал их голоса, они показывали на меня пальцами и смеялись. Накрытый липкой волной позора, я не знал, что делать. Думаю, только явная комичность ситуации спасла меня, совсем не уличного драчуна, в тот памятный вечер.

Помню, как покойная моя матушка, смеясь, называла какого-то доморощенного рифмоплёта поэт-интернбэт (производное от идиша – поэт под кроватью). Вот и я оказался под кроватью – не герой и, даже, не поэт.

Р.S. Признаюсь, в дальнейшей своей жизни я потратил много усилий, чтобы больше не оказаться таким вот «интернбэтом».

Принуждение к предательству

Ещё одна лагерная проба как иудина метка «горит на моём сердце». Правда, огонь уже попритих, но до конца так и не погас.

Весь день под руководством вожатых и воспитателей мы осуществляем коллективные действия: утром – зарядка и завтрак, в полдень – отрядные (а то и общедружинные) мероприятия (казённое универсальное слово из советской жизни), полдник и обед; затем – «тихий („мёртвый“) час», и ещё – час «свободы», ограниченной высоким лагерным забором; новые, вечерние уже, мероприятия и ужин. И всё это – в строю, на марше, со звонкими песнями и чеканными речёвками:

Раз, два – три, четыре!
Мы шагаем по четыре!
Раз, два – взвейся флаг!
Три, четыре – твёрже шаг!
Сильные, умелые,
Гордые и смелые,
Стройными колонами
Будем мы шагать!
Комсомольской сменою
Будем вырастать!!!…

И только уже потом – отбой. И только после отбоя мы оставались одни (об «один», совсемодин – речи быть просто не могло). Одни, но вместе – в составе коллектива подростков, где утрачивали силу предписанные днём правила, и начинали действовать другие. Какие? О подростковом коллективе с его жёсткой иерархией и подавлением слабых вам расскажет любой подростковый психолог, а ещё лучше – роман Уильяма Голдинга «Повелитель мух» или его одноименная экранизация Питером Бруком. Конечно, присутствие за стенкой старших не позволяло стихии первобытных инстинктов бесконтрольно править свою колею. И всё же при тусклом свете Луны, вдруг, становились видны клыки Шерхана, угодливая мордочка доносчика Табаки, лихорадочный блеск глаз стаи голодных рыжих псов, объединённые страхом бандерлоги… При желании я бы мог припомнить и иное, но мудрость Каа, надёжность Балу, отвага Акелы или неотразимая грациозность Багиры…, если и присутствуют в коллективе подростков, то в латентной форме и, скорее, на перспективу. Хотя, если честно, то и в любых группах взрослых с этим тоже всегда не очень.

Типичная мизансцена в палате после отбоя: все (сколько нас там – человек 15—20?) по кроватям. Пока свет не выключен – время вечерних разговоров. Здесь уже другие приоритеты, другие, вечерние, лидеры – говоруны, затейники и умники. Хорошо помню одного такого умника. Помню даже его имя – Серёжа Фокин. Городской (из центра) мальчик, в отличие от многих деревенских и слободских. Никогда и ни с кем не дрался. Круглолицый отличник, он знал много больше, чем лагерные его сотоварищи. Любил, с едва заметной угодливостью к дневным лидерам, повеселить «публику» рассказами о соседях – дяде Шлёме и тёте Каске. Здесь неискушённому в загогулинах советской власти молодому читателю необходимо пояснить, что «дядя Шлём» – не столько незатейливый юмор простолюдина, сколько след сдутого и в мирное время неопасного антисемитизма. Шлём – от местечкового еврейского Шлёма, восходящего к библейскому Шломо – Соломон. (А чем, скажите, хуже Абрам из анекдотов – карикатурная модификация библейского пророка и праотца народов Авраама?) Имя же жены дяди Шлёмы, тёти Каски, есть продукт игры словами – любимого развлечения простого русского человека.