Антон с виноватым и растерянным видом, ища у кого-нибудь защиты и сочувствия, озираясь, как затравленный зверь, колотил себя кулаком в грудь и в сотый раз крестился и божился, что лось был живой, только запутался рогами между двух сросшихся берез и не мог освободиться, потому и пришлось прирезать его косой.
Мужики его словам не верили. Кто-то вилами подцепил и стащил с переклада лосиную шкуру, и так, на вилах, ее понесли в ров – сжигать.
Чем бы все кончилось – неизвестно, но тут в ограду вошел запыхавшийся Никита Шукшин. Прядеинскому старосте стоило немалых сил утихомирить вконец разъяренных мужиков.
– Криком да руганью горю не поможешь! – потеряв наконец терпение и перекрикивая самых горластых мужиков, закричал Никита. – Безродный, может, и знать не знал, от чего сибирка-то ко скоту липнет!
– А-а-а, не знал, говоришь? – быками взревели мужики. – Как это так – не знал?!
Все готовы были с кулаками наброситься на Безродного. Староста Шукшин, приметив в суматохе старого Евдокима, чуть ли не взмолился:
– Да скажи им хоть ты, дедко! Ты ведь не зря в Сибири бывал и много на свете всякого повидал!
Дедко Евдоким встал на крыльцо, и толпа на минуту смолкла, приготовясь слушать, что скажет «чертознай».
– Остыньте-ко, крещеные! Сибирка – это такая скрытная зараза, что, покуда она себя не окажет, ее и не распознать… Лучше бы вы, ни минуты не теряя, собирались гнать весь скот как можно дальше в лес, строить там балаганы да в них и жить пока. Бог милостив – может, минует поветря, так тогда и по домам возвернетесь…
И мужики с ругательствами и угрозами пошли по своим избам.
Когда подворье опустело, Евдоким подошел к Антону и, оглядевшись по сторонам, вполголоса сказал ему:
– Ты, малый, как будут опять мужики с кулаками наскакивать, слушай да помалкивай, и упаси тебя боже возражать – целее будешь… Не то ведь до смертоубийства дойдет дело-то!
Кому, как не Евдокиму, было знать, что виноват, конечно, Безродный с этой клятой лосиной шкурой! Но сказать об этом мужикам – значит, Антоновых детей осиротить…
В Прядеиной падеж скота и лошадей был страшенный. В стаде, где ходили коровы Безродного, за неделю передохли все до единой животины. На подворьях остались лишь телята-корытники, которых не пускали в стадо.
В Заречье, по ту сторону Кирги, сибирка вроде бы меньше злодействовала, но тамошние поселяне, как только узнали про падеж в Каторжанской слободке, чуть ли не всем миром погнали скотину в окрестные леса.
Стояла сенокосная пора, и люди жили в покосных балаганах, ночевали под стогами, косили и гребли сено, метали копны. Неподалеку от покоса пасли скот.
Василий косил вдвоем с кумом Афанасием: Афанасьева жена осталась в деревне – присматривать за домами своим и Василия да поливать в огородах и стряпать на обе семьи хлеб; Пелагея с ребятами жила в лесу с покосниками. За хлебом в деревню мужики ездили раз в неделю; лошадь на всякий случай оставляли в лесу возле околицы. Разузнав деревенские новости, возвращались опять к покосам и скотине.
Василий с Афанасием и Иванком срубили там избу на берегу какой-то веселой речушки, где была свежая и холодная ключевая вода, такая вкусная, какой Василий никогда еще не пил. Вокруг избушки рос осинник – не зря речку назвали Осиновкой.
– Нам бы, кум, – говорил Елпанов, – лет на пять пораньше про это место-то прознать, уж больно оно красивое да хорошее!
– Дак мы и на другой год сюда косить приедем. А что – сейчас жилье тут у нас есть, вон какая изба получилась, хоть в Прядеину ее перевози! А ведь сперва хотели просто покосную времянку рубить… Вот что значит три-то мужика! Да Петька четвертым помогал, тоже уж большой становится, десятый год пошел…