На подъезде к кожевенной мастерской Робер растолкал его, и Антонен очнулся. По нему ползали мухи, не отличавшие его от дохлой скотины. Он приоткрыл один глаз и вздрогнул: над ним склонились две темные сарацинские рожи.

– Что это?

– Это турки.

– Турки?

– Да, любезный брат, просыпайся, ты в Иерусалиме.

Антонен отогнал мух. У двоих мужчин, шедших за их повозкой до самой дубильни, на головах красовались тюрбаны. Мясник поглядывал на мавританских сопровождающих с крайне презрительным видом. И плевался, едва не попадая в них.

– Крестоносец, – хмыкнул Робер.

Уже лет пятьдесят самые крупные кожевенные мастерские Европы вели торговлю с турками – непревзойденными мастерами в искусстве выделки кож. Константинопольские купцы, год за годом сталкиваясь с отказом платить по долговым обязательствам, сочли более надежным отправлять представителей своего племени на европейский континент. На окраинах городов выросли турецкие кожевни; во время эпидемий нехристей хватали и приносили как искупительную жертву заодно с еврейскими ростовщиками. Костер объединил всех грешников, и их веры нашли примирение в огне. В годы чумы костры пылали повсюду. Уличные предсказатели призывали к великому очищению, поскольку настали последние времена. Было записано, что ни один еврей или турок не должен встретить конец света в Европе, так что убивали их с особым рвением, дабы лишить возможности дожить до Апокалипсиса.

Турецкие кожевники часто оказывались убийцами или ворами, которых вытащили из узилища в обмен на службу. После темниц Анатолии закончить жизнь на виселице или на костре казалось им вполне приемлемым. Их как будто уже ничто не волновало. Им никогда не изменяла покорность, они прикрывались ею, словно панцирем, защищавшим от оскорблений и плевков. Эти “люди-черепахи” передвигались медленно и замыкались в себе при малейшем незнакомом звуке.

– Мухам проповедь читаешь, да, монашек?

За повозкой шла молодая крестьянка. Робер с улыбкой рассматривал ее. Антонен отвел взгляд. От ее красоты захватывало дух, она была полуодета, над корсажем виднелись плавные изгибы ее груди, черные волосы доходили до бедер, под прозрачной желтой шалью просвечивали плечи. Мелкий дождичек, словно забавляясь, обрисовывал ее формы то здесь, то там, когда ветер облеплял намокшей тканью ее тело. Она шагала босиком, в замаранном платье, но ее кожа светилась так, что на ней не видна была грязь.

– Не красней, Антонен, она христианка.

У нее на шее висел крест. Она сжала его пальцами и поцеловала, не сводя с Антонена затуманенного взора. Мясник, правивший повозкой, повернулся к монаху:

– Если хочешь эту потаскушку, возьми ее. Можешь исповедать ее задницу. Ей есть что рассказать.

Сальный смешок мясника пронзил Антонена насквозь и растворился, как и мир вокруг.

– Ты грезишь, любезный брат? – спросил Робер, удобно расположившийся на кожах, словно в кровати на постоялом дворе.

Антонен не ответил и закрыл глаза. Красота потаскушки погрузила его в молчание и сосредоточенность. Он думал, что не способен испытывать такое сильное желание. От него, как от неизведанной, пронзительной боли, перехватило дыхание, и душа словно перевернулась. Во время самых вдохновенных молитв в монастырской часовне ничто так больно не обжигало его сердце, не заставляло пережить страсти Господни. Антонен подумал, что в этот миг его жизнь могла прерваться, и после смерти эта боль длилась бы вечно – так сильно она его опалила. Однако смерть была не так прекрасна, как потаскушка. И он отложил кончину на потом.

Они вошли в дубильню. Вонь, обволакивающая повозку, впитывалась в них, как тухлая жижа. Мясник натянул на лицо маску, чтобы защитить нос.