Я очнулся под столешницей письменного стола, в тесной нише между боковыми тумбами, с мокрыми глазами, с холодными как лед руками; сколько я там пробыл – неизвестно. Сумерки сгустились, теснились тенями по углам, – в каждой угадывались зловещие очертания, когтистые пальцы, характерный крючок носа, – тело налилось свинцом, не слушалось, я не мог даже пошевелиться. Что со мной? такого со мной не было никогда! Мысли скользили, разъезжались, будто пятками по снегу, и вдруг прозрение (умоляю: будьте терпимее!), откровение – так ведь это – страх! тот самый, который, настоящий! то, что было до этого – мелочи, ерунда! Страх? Значит я – трус? Нет, не может быть!..
Взрослых не было никого, я был один, один на один с собой, с унижением, отчаянием, первой в жизни рефлексией. И некому было помочь, поддержать, обратить все в шутку, и я остался там, в тех зимних сумерках, навсегда, жалкий, слабый, сломленный, в коконе лицемерно-обреченного бессилия. И я до сих пор там, с тех пор ничего не изменилось. Поменялись только масштабы, пропорции, сменились декорации и роли.
А вы говорите – путешествие, герой. Если Аленушка с братом были обречены тогда, почему сейчас что-то должно было пойти по-другому? Да, да, истоки неудач, все ключи – в детстве, ничего нового… Как впрочем, и в самом понятии новизны, – все относительно, условно… Важно только правильно выбрать систему координат, точку отсчета. Или точку опоры – как угодно…
Вот, например, почему все, что было потом, и как вы понимаете – было впервые: любовь, нежность, грусть – по сравнению со страхом казались блеклыми, невыразительными? Почему? Может быть, потому что страх – базовая функция, камертон, а любовь и все остальное – производные, вторичны? В той или иной степени – суррогаты, репликации, реминисценции?.. Реминисценции…
Сплю я беспробудно, тяжело, барахтаюсь в каких-то рваных, незапоминающихся видениях, – зыбкая дорога в медленном, вязком мареве, мучительное, отрешенно-томительное ожидание конца. И снова смерть обманывает, и следует пробуждение, тяжкое, одеревенелое, рыхлое изможденное сознание; трогается в путь колымага-жизнь. Я раскрываю глаза, смотрю, как наливается тусклым светом окно, пытаюсь связать обрывки хоть какой-нибудь логической цепью. Что было вчера, чего ждать сегодня? Зачем, для чего наступает этот день? Я не нахожу ответа. Он тонет, теряется в густом месиве разнородного, сумбура, – далеким, сторонним наблюдателем смотрю на эту бесформенную массу, смотрю до тех пор, пока не обрывает, не поднимает тревога; я вскакиваю, шарю в поисках заветной бутылки. Нет, я еще не вполне алкоголик, еще могу бороться с приступами похмелья, но уже знаю: вот-вот, с минуты на минуту тревога сменится отчаянием, отчаяние бросит в реальность. И хлынут, пойдут петь-плясать боль и горечь, неуверенность и сомнения, лопнет тщедушная конструкция, оранжерейно-картонные мужество и вера, все, что я выстраивал последние несколько недель. Мысли путаются, руки трясутся – я действительно подавлен, напуган – катастрофа, кошмар – несколько минут трезвости! – но вот пальцы нащупывают искомую емкость, судорога нетерпения, несколько торопливых глотков – и вот я уже вновь в строю, плыву в океане презрения и бесстрашия. Пошло все к черту! Все эти поиски, смыслы, смыслы поисков, поиски смыслов… Зачем? Вот сейчас, сейчас спасительная влага начнет действовать, и пропадут, исчезнут все сомнения, муторные, тревожные, уйдут раздумья и недосказанность. Ухнет камнем с души тяжесть, все отодвинется, отступит в безопасную даль, оставив меня наедине с моими мечтами, с моей Юлей…