Насчет дочки-свадьбы – это скорее из еще не отснятого фильма Эмира Кустурицы. Все воспоминания недостоверны. Но проиграй я первое же дело, мне тут же переломают ноги. Это следовало принять как неизбежность.
Между тем для Горана дело было в шляпе. Он представил меня своим корешам как «мой адвокат».
Один из корешей внимательно уставился и спросил, не еврей ли я.
После секундной паузы я кивнул и добавил:
– Наполовину.
Но так тихо и несмело, что, пожалуй, кроме меня никто и не услышал.
– Нормально. – Он тоже кивнул. – Нанимать – так еврея. – И похлопал Горана по плечу: секешь, мужик.
Горан сиял так, как будто я уже спас его от вышки:
– Я те завтра целый блок сигарет принесу.
9. ЭПИЗОД В МИНОРНОМ КЛЮЧЕ, в котором я отбываю в неизвестном направлении, но ни на шаг не приближаюсь к свободе
И вот пришел день, когда охранник выкрикнул мою фамилию. После объятий и обещаний встретиться я медленно и неумолимо прошествовал к выходу. Все шло по знакомой схеме: тебя приводят в комнату и говорят: «Жди». Ты ждешь. Потом тебя приводят в другую комнату, где уже сидит пара охламонов, и вы ждете вместе. Наконец вас всех приводят в еще одну комнату, где уже сидит другая группа, и вы опять ждете вместе, маленькие капельки, путешествующие из притока в приток, чтобы достичь Волги-Миссисипи и впасть в Каспийский залив Мексиканского моря.
Если вы граф или как минимум барон Монте-Кристо и спите и видите, как бы сбежать, вы обязательно должны вырезать план своих передвижений специально заточенным ногтем у себя на икре. Если ты крутой зэк, отбывающий пожизненную, то ты устанавливаешь по-тихому контакт с другими, чтобы подтвердить свой статус на тюремном дворе и удостовериться, что не покажется никто, кто на тебя точит зуб; в крайнем случае, чтобы стрельнуть пару цыгарок. Если ты журналист и/или член политической оппозиции, ты засекаешь время и заносишь его в свою книгу (предварительно помножив на) как очередное выступление против режима. Если ты просто охламон или иностранец, как ваш покорный слуга, ты сдаешься в комнате №3 или 4 и превращаешься в животное, которое погоняют электрохлыстом к выходу и тут же оглушают.
Так что не было у меня причин корежить себе икру: пожизненная мне не грозила, меня вели в суд, потому что ну зачем еще вытягивать меня из камеры? Так что, хотя моя первоначальная эйфория испарилась к моменту прибытия в №3 или 4, я с облегчением отдался течению, которое должно было унести меня к справедливости Амазонки и свободе Атлантики. А как еще?
Но пока я оставался в «Реджине Чели», светские условности оставались в силе. Большинство зэков сидели тихо, избегая взглядов, и я сделал то же. Чтобы меня пырнули за неосторожный взгляд, когда свобода так близка? Но, по крайней мере, на охранников я мог уставляться сколько угодно, и я вновь подивился тому, как мне повезло, что им было на меня наплевать. В России я вырос на историях садистов-охранников, чей весь смысл жизни сводился к тому, чтобы переломить заключенных. Их итальянским коллегам было на нас плевать. На их лицах не было написано ничего, кроме глубочайшей скуки.
Заключенные вели себя соответственно, воздерживаясь от экспериментов, которые могли бы пробудить охранников. Если у кого-то совсем чесалось поговорить, то он высказывался на футбольную тему. В ответ он получал бессильное пожатие плеч – комментарий на вечные несчастья, преследующие «Лацио»/«Фиорентину» – «Ma che fa? Stronzini tutti…”, «Что взять с этих засранцев?»
Мне на эту тему сказать было нечего, я не следил за футболом уже лет десять. Хотя вопрос вертелся: ведь кто-то же должен был у этих «засранцев» выигрывать, и где же были болельщики этих победителей? Наверное, их просто не сажали: или за «Милан», или «Интер» болели сплошь приличные люди, или «боление» за эти команды гарантировало неприкосновенность.