, то есть наличия в политической риторике не просто отдельных ключевых слов или нишевых идеологических сфер, а повторяющегося «узора» смыслов, семантических матриц, запрограммированных на определенное воздействие на аудиторию и находящих выражение в повторяющихся лингвистических конструкциях в речи политика. Во-вторых, мы исходим из предположения, что эти матрицы могут быть тесно связаны с культурным контекстом и зачастую носят архетипический характер, а соответственно, позволяют апеллировать к самым глубинным структурам сознания слушателя. Более того: они позволяют еще и обнаружить, выявить неосознаваемые либо намеренно скрытые подлинные идеи, устремления, ценности самого политика, ибо «субъект, достигнувший высот власти и кажущийся со стороны и самому себе рациональным, контролирующим свои эмоции и чувства и вполне осознающим свои цели, тем не менее, по-прежнему остается под довлеющим влиянием своего собственного бессознательного “второго Я”. Оно по силе воздействия может превосходить, и часто превосходит, его разум, знания и опыт, а также знания и опыт советников, его окружающих»[124].

Необходимо напомнить, что взаимосвязь, соположение рядом концептов «архетип» и «паттерн» сами по себе закономерны; по классическому определению, «архетипы – непредставимые сами по себе, они свидетельствуют о себе в сознании лишь посредством некоторых проявлений, а именно в качестве архетипических образов и идей. Это коллективные универсальные паттерны (модели, схемы) или мотивы, возникающие из коллективного бессознательного и являющиеся основным содержанием религий, мифологий, легенд и сказок»[125]. Новым поворотом можно считать лишь поиск особых риторических паттернов в политической коммуникации, а также обнаружение их архетипического характера, диктующего или нарушающего создание определенного образа лидера. Однако при этом возникают два взаимосвязанных и достаточно дискуссионных вопроса. Первый из них связан с тем, можем ли мы в принципе говорить о корректном переносе понятия «архетипическое», его бессознательных сущностных характеристик, во вполне сознательную и достаточно управляемую сферу вербальной политической коммуникации. Второй – с тем, правомерно ли соотносить термин «паттерн», чаще всего выводимый исследователями из теории бессознательного и воспринимаемый как поведенческая модель, как особый психологический феномен, – с конкретными риторическими формулировками в речи политика, со словесными шаблонами языка.

На наш взгляд, на оба эти вопроса можно дать положительный ответ. Что касается первого, то еще со времен Э. Кассирера научное сообщество знает: миф, являющийся квинтэссенцией архетипических образов и сюжетов и традиционно трактовавшийся всегда как результат бессознательной деятельности, теперь может еще и создаваться «в соответствии с планом».

Новые политические мифы не возникают спонтанно, они не являются диким плодом необузданного воображения. Напротив, они представляют собой искусственные творения, созданные умелыми и ловкими «мастерами». Нашему ХХ веку – великой эпохе технической цивилизации – суждено было создать и новую технику мифа, поскольку мифы могут создаваться точно так же и в соответствии с теми же правилами, как и любое другое современное оружие, будь то пулеметы или самолеты[126].

Точно так же и нарочитая эксплуатация сферы коллективного бессознательного в виде отдельных архетипических образов и мотивов может являться сегодня вполне осознанной технологией политического воздействия – не всегда умелой и эффективной, но всегда несущей в себе потенциальную силу.