По кустам выбрался на поле с дальней опушки. Рукава и колени обзеленил, ползая в траве.
Валентин разговаривал с каким-то мужиком. Представил: лесник.
Тот был низенький, в тапках на босу ногу. Из-под надвинутого кепаря светлые глазки помаргивали настороженно.
Акимыч спросил, из какой он деревни.
– А рядом, всего ничего! – с готовностью ответил мужик. – Сейчас по лесу, конечно, работы немного… Есин я по фамилии. Подкашиваю вот для козы. Внучаткам на молочко. – Он показал на косу, лежавшую в траве. – Отдохнуть либо что – это конечно. К вечеру рыбалку можно устроить. Мой дом Валентин знает.
В лесники, на государственную службу, Есин подался, ссылаясь на возраст: справлять колхозную работу, мешки тягать не под силу.
А ныне, когда одну-другую лесину за сараем прихоронит, сенца прикосит. И с дровами легче.
До вечера оставалось время. И Есин направился не домой, а к околице, где второй год рубил избу, нанимая плотников. Собирался отделить молодых – дочь и зятя с ребятишками. По прежним временам, ей бы, – полагал он, – лес валить, а не продавливать конторский стул. Помериться весом – отца с матерью переважит.
Окошки в срубе Есину показались заниженными. Он всунулся в проем, спрятал косу. Мотались метелки полыни у стены, на стропилах сидели голуби. Еще крышу наводить, пол настлать да проконопатить пазы, и дом ничего будет. А окна низковаты. Да не ему жить. Двор Есина выдавался углом в сторону бугра, и повыше, застя могилу погибших в Отечественную, торчали старый тополь, просившийся на спил, и бесхозная развалюха. Сетки Есин держал на чердаке. Слазить недолго. Но лучше заранее, рассудил. И когда торопился к дому в середке деревни, подхрамывал заметней обычного – в детстве ногу покалечило жнейкой.
Припозднился он: как раз подъехали гости. Пожалел – не бабе встречать бы… Еще на подходе услышал злое стрекотание ее швейной машинки и следом крик на весь проулок:
– Чо траву топче, в дом недосуг? Ай я не приму?
Есин провел гостей в дом.
Жена с грохотом побросала тарелки на стол и принялась за свое шитье. Но не дала толком посидеть.
– Чо, начальники, мово мороче? Помочь оказать вас нету. В срубе который год голуби гадят, а вы бы команду: подцепить трактором и на кругляках сам под горку покатится! Сюда его, заместо дома трухлявого, стрекавой да лопухом зарос – вон его из окошек видать! То баптисты какие-то поселятся, молельню учинят, песни поют. То цыгане прохожие. Ломать его к бесам! – орала она и при этом глядела на Акимыча и мужа как на врагов.
– Ну, чо ты? – пытался ее угомонить Есин. – Гроза расшумелась.
– Ай неправда? Небось не забыл, немец все вокруг из пушек пожег, одне головешки, дух человечий выветрило. В землянках на болоте комаров кормили… А чуток оправились – в бункерах. С тех бункеров домишко-то, с трухи.
Акимычу от горластой бабы, беготни лесниковых внучат делалось невмоготу.
К камышовой заводи у березнячка дотряслись бездорожьем с первыми сумерками.
Мужики вычерпали воду из худой плоскодонки, выгнав лягушек, и спихнули на воду посудину. Буднично перекрикивались. Пошлепывало единственное весло.
Акимыч побродил по опушке, собирая сушняк. Какое-то неблагополучие томило – словно сызнова один-одинешенек на земле со своим свиным ухом.
Папаша-челдон сгинул еще до появления Акимыча на свет. И когда мать уходила в запой, мальца подбирали соседи, доброхотная еврейская семья. Хворый хозяин по утрам сползал с кровати к своей музыке, а пацаненок Акимыч под рояль – глазеть с карачек на зябнущие стариковские ноги в валенках. Отчего-то запало в память.
Не покидало и чувство, что лет через двадцать ничего не будет окрест – камыш да болото. Корявый березнячок и до того не достоит.