Куньин сошел в коридор.
Седая тетка домывала полы. Возле нее топтался, держась за подол, кривоногенький карапуз с большим бледным лицом.
– Ох, лихоньки, лихоньки! – вздохнули за спиной.
Он вытер ладонью потную плешь и, обмирая, медленно обернулся.
Женщину он не узнал.
1962
Зойкина квартира
О себе Зойка так говорит:
– Я от «победителя» родилась.
В конце сорок пятого повалил солдат из отвоевавшей армии, и который Зойкин отец – разве что спросить у ветра в поле. Согрешившая мамаша запамятовала имя-фамилию солдатика, забыла, каков и с виду. Был и был…
Довоенного зачина единоутробный Зойкин брат (знаться с Зойкой не знается) – Сергеич по батьке, до Победы не дожившего. И она идет Сергеевной.
На ней мальчишеский куртец ниже коленок, брючишки на плоской заднице, хоть там еще пара рейтуз. Чтоб в юбке, Зойку и летом не видели. С козырьком шапка на полуседой голове, патлы по ушам. Она коротконога и не в теле.
– Был третий размер сисек, – откровенничает она с женщинами из Учреждения, – осели до нуля.
То ли в смех, то ли шут разберет для чего.
Зойку жалеют, точно убогую. Суют ей, случается, бутылки из-под пива, подобранные дорогой. Зойка на это: «спасибо-спасибо, где лежали-то?» Все вечера она на промысле: темная бутылка рубль, светлая двугривенный. Собирает порой по две сумки.
Вечерние вылазки, правду сказать, ей в тяжкую заботу. Если б только от шлюх и пьяни сквернословье доставалось! А то и боками расплатится, и зуб выбьют. А их и без того наперечет в Зойкином рту. Да и с посудой поскуднело:
– Конкурентов много. Жизнь-то!
Одна у нее мечта – продержаться до пенсии. Две зимы-лета осталось.
При ней двадцативосьмилетняя дочь Ташка с двумя отпрысками, которые у Зойки на руках. Муж Ташки отсиживает, вернется ли, нет – покамест «кадр» замещает. Ютятся на кухне за недостатком площади, на кухне едят и спят. Зойка дочерину хахалю поперек горла: «бутылочница»! Это самое мягкое… Мужик он тугой, грубый, при деньгах (вкалывает в литейке). Чего Ташке работать! Но когда поддает по-крупному, на кухне шум, грызня, мат. Младшенького с подзатыльниками вон, чтоб не таскал со стола, и «бутылочницу» на все «тридцать три буквы».
Зойка уволакивает ревущего пацана, кричит Ташке в дверь: сволочь, дура и хахаль твой гад, тюряга вам дом родной! «Вот дура, ну это надо же! Ребенка по башке!» Утирает сопли мальчишке и не знает, орать ли без толку, либо с обоими мальцами в парк (воскресенье), купить им печенца пожевать…
На дворе февральская слякоть, лужи – не обойти. И на пятом, проклятом этаже хрущобки промозгло, ляпали абы как, течь по стенам. Ташка с хахалем жгут газ вовсю, накурят «Явой» (разок затянуться – не выпросишь), в дыму и обмякнут, улягутся, голые, на тюфяке на кухонном полу.
Зойка таращится на сырые пятна в десятиметровой своей клетушке (комната шкафами перегорожена). Наклеенные по обоям «для красоты» прошлогодние кленовые листья сжухлись, висят, как лопухи…
Завтра в коридоре, где сходятся курящие сослуживицы – кандидатки и доктора наук, расскажет про квартирную баталию. Если и приврет, так самую малость: похмельный «кадр» утром шлепает к сортиру без трусов… покачивает этим своим, ну, деички (на шепотке), не в активном состоянии, но – ей-богу! И ах, листики ее листочечки на обоях (сама придумала) осыпаются, будто осень… «Я на красоту – человек творческий!» А со старшеньким опять беда: школу невзлюбил, к отсталым загнали. Всякие болезни себе вымышляет, лишь бы не из дому.
И вздыхает, суровится:
– От этой родной матери никакого внимания. Только лицо себе делает разными макияжами. Да шипит: вот помрет старуха, это мне смерти желает… помрет – сдам в детдом. А он ей за такое – ногой в живот!