– С хорошим, Павел Иванович.
– Приятно слышать. Вы меня извините. Мне докладывали, что вы звонили. Я замотался перед отъездом… Если не потеряли желание, Дмитрий Ильич, поговорим сейчас?
Ушаков заметил, как расплывчатые, мягкие черты лица Максимова стали тверже. Улыбка на миг задержалась у рта и погасла. Ушаков изучил его характер. Максимов не только приготовился слушать, он как бы приказывал говорить.
– У нашего брата частенько бывают перепады, – издалека начал Ушаков, – рабы настроения. Что-то почудилось, а где-то и всамделишно залепили по уху, неприятно. А человек – как котел. Еще пар стравить можно, а вот когда топка зашлакуется…
– Надо расшлаковать, – Максимов заполнил затянувшуюся паузу. Он глядел не на Ушакова, а куда-то вниз, пожалуй, на завернувшийся коврик.
– Стоит ли втягивать, Павел Иванович? У каждого своего по горло. Расшлаковка души – дело тонкое. – Ушаков виновато улыбнулся, искоса взглянул на адмирала.
– Мы, политработники, и обязаны заниматься вот этой самой расшлаковкой. – Он потянулся, поправил ногой коврик. – Профессия такая. И не только. Поручение такое.
– Только не браните потом себя за отзывчивость. Прошу учесть, я не отношу себя к неврастеникам или к страдающим манией преследования. Родители-крестьяне наделили меня здоровьем и крепкой психикой. Думали, стану кем-то вроде Стаханова. Прочили меня к дяде на антрацит. А меня заразило печатное слово. Из районной газеты – в областную, затем в институт журналистики. В войну в строю побыл недолго, самое трудное время. Вытащили. Больше года – во фронтовой, потом закрепили за флотской газетой. Да вы знаете мою историю, Павел Иванович.
– Это предыстория, как я понимаю?
– Вероятно, – согласился Ушаков. – История впереди. Я, правда, нерегулярно, веду дневник. Проглядел его перед отъездом – мрачно. Отмечены черные понедельники, четверги и субботы. Даже одно черное воскресенье… – Дмитрий Ильич рассказал, как твердо влитый в праздничный номер его очерк о рабочем классе был заменен статьей.
– Может быть, интересная статья, нужная? – осторожно спросил Максимов.
– Скучная статья, не праздничная…
– Ну, чем же редактор объяснил такое?
– Сказал: нет, мол, живинки в очерке, вообще, мол, занятно, по фактуре выпукло, но – прямолинейно. Рабочий класс подходит к своей цели тоже с умом, а вы его выстраиваете, как каппелевцев. Сейчас необходимо проникать в противоречия. Нас обстреливают. Под огнем переползают…
Максимов рассмеялся:
– Забавный ваш редактор. Я его встречал на приемах и не думал, что он такой остряк. Выпивать он мастер, заметил невооруженным глазом… Ну и как вы…
Дмитрий Ильич рассказал, как понесло его на Дальний. Ездил на нартах. Ел мерзлую струганину. Ночевал в чумах. Подружился с людьми, поднявшими недра. Когда-то их называли дикарями. Отцы их меняли на Аляске шкурки песцов. Привозили оттуда винчестеры и плоские чайники фирмы Свенсона. А редактор твердил: «Занятно. Но где порыв? Кого они атакуют? Нет остроты. С кем-то они вступают в конфликт? Что-то их точит?»
Рукопись перекочевала на кухню, потом в печку. Легко проходили в газете фитюльки. На затычку. Их не замечали, как заставки или виньетки. А люди делились с ним своими думами, он видел их дела.
Бросился в литературу. Попал на дамочек с глазами, как у русалок, – скучные, все им претит: «Время бездумного патриотизма прошло, товарищ. Люди протерли глаза, сняли розовые очки…»
Один из преуспевающих, приехавший на собственной «Волге», сказал глубокопроникновенно: «Перчинки нет у тебя, точнее – этой самой тухлятинки, Митя. Разоблачительный элемент у тебя под спудом. Патриоты? Есть такие. Декларируем. А надо шарить поглубже. Алмаз и то выкапывают из глины. Покажи первородный материал. А ты сразу отшлифованный. Почти пятьдесят лет революции? Это довод? Нет, это запрещенный прием в споре интеллектов. Сколько существовало царство Урарту? Кто о нем помнит? Историки, ну и, возможно, еще кто-нибудь».