Возле магазина «ПровиантЪ» – совершенно не нужный, но модный теперь твердый знак мигал красным цветом – жалась к стене какая-то бабка. Котомки у ног. Нищенка? Михаил нащупал в кармане сторублевку, подошел, протянул. Бабка подхватилась, цапнула деньги, а ему сунула что-то легкое, теплое… Живое.

– Удача твоя, сынок. Последний остался.

– Э-эм… я не…

Но бабка уже отвернулась. Наклонилась к своим пожиткам, начала что-то перекладывать, бормоча:

– Последний, тьма такая. Никто брать не хотел – у, тьма-тьмущая… Боятся черных котов, что несчастья от них. Придумают тоже: от котов несчастья! Божьи твари в бедах ихних виноваты…

Божья тварь не то зевнула, не то мяукнула беззвучно, показав ряд мелких острых зубов. Бабка, уперев руку в поясницу, с усилием распрямилась.

– Так что аккурат вовремя ты, сынок.

– Да я…

– Топить бы пришлось!

От этих слов горло свело спазмом. Перед глазами заколыхалась мутная стеклянистая масса, стало невозможно вдохнуть – а когда он совладал с собой, рядом никого уже не было. Стоял дурак дураком, держал котенка, чувствуя, как в левый ботинок – промочил-таки! – заползает холодная сырость, а бабка уходила прочь по раздольной улице Ганди: приземистая фигура в ореоле электрического света и сверкающей водяной пыли.

* * *

Голая лампочка под потолком была яркости изуверской, поэтому Михаил привык обходиться торшером. Дернешь за шнурок – свет падает на немощное кресло с вылезающими нитями обивки, на журнальный столик: растрескавшийся лак, ненадежные ножки; на крашенный коричневой краской пол. А кровать уже пряталась в полумраке, только сползал по гнутому железу спинки слабый блик. Вот куда, на хрен, я дену котенка? В этой квартире даже завалящего коврика нет…

Котенок дрожал и, широко разевая пасть, мяукал, почти без звука, будто шепотом. Михаил снял свитер, постелил в углу. Наполнил бутылку из-под минералки горячей водой, обернул полотенцем. Котенок недоверчиво обнюхал все это и опять разразился шершавым мяуканьем.

На руках он успокаивался, прижмуривался и, кажется, засыпал. Однако любая попытка положить его рядом с теплой бутылкой кончалась тем, что он распахивал серые глазищи и начинал дрожать. Черный пух стоял дыбом на жидком тельце.

– Так, зверь, давай-ка ты один побудешь, – в конце концов сказал ему Михаил. – Мне все-таки на работу с утра!

В горле у него скребло, нос наливался насморочной тяжестью. Вот только простыть еще не хватало…

Перетащил все хозяйство со свитером и бутылкой в кухню, плотно прикрыл хлипкую, со стеклянной вставкой, дверь. Спать, спать… Он еще пристроил мокрый ботинок сушиться под батареей, напихав в него скомканных газет, и наконец упал в кровать – завизжали, заныли пружины панцирной сетки.


Голова стала тяжелой, чугунной. Ноги были чугунными тоже, как же трудно переставлять их – шлеп, шлеп по мелкой воде. Они как не свои, ноги: даже боль от камней, впивающихся в босые ступни, он чувствует смутно. Бредет, шатается, а солнце слепит, и горло дерет, а берега нет – плясал берег далеко, издевался. И никогда, никогда он не дотащит до него Лешку.

3. Союзники

Дождь шел всю ночь, а к утру перестал, оставив город мокрым и встрепанным, усеянным мелким сосновым мусором. Хвоинки, ветки-кисточки, потемневшие от воды шишки – все это устилало асфальт, плавало и дергалось в лужах, когда Михаил, измученный жестоким сном, шел на работу.


В инфекционном отделении по-утреннему пахло хлоркой.

– Ведь грех сказать, Михаил Ильич: спокойна за него, только когда он в тюрьме. – Вера Сергеевна держала на коленях разбухшую сумку с отвислыми петлями ручек. Баюкала ее, оглаживала бока, словно старой любимой собаке. – Каждый день, каждый божий день на работу ухожу, думаю: что еще натворит, что еще из дома унесет, там уж и нести-то нечего… А ведь такой хороший мальчик был, в школе-то, говорили все: Гена золото ведь у вас!