– Ну и все такое – лошадь, корова, телега… Мечты простого мужика-землепашца. Видимо, он намыл это золото где-то в тайге, и оно, как сплошь и рядом водится, свело его с ума.

– Намыл? Такую кучу? Не может быть.

– Почему не может? Еще как может. Особенно, если месторождение богатое, а времени было достаточно. Думаю, что бедняга провел в тайге очень много времени.

– И от чего он впал в беспамятство, как вы думаете?

– Трудно сказать, – пожал плечами врач. – Прежде всего – дистрофия. Я вообще не представляю, как он протянул столько, ведь создается такое впечатление, что последние месяцы он вообще ничего не ел. Желудок съежился настолько, что даже полчашки бульона, влитого через катетер, почти тут же исторгаются обратно. Ну и психический шок. Ему, наверное, показалось, что это золото у него отняли навсегда. Поэтому, господа, я всерьез опасаюсь за его психику – она и без того сильно расшатана.

– Показалось? – переспросил Зебницкий. – Почему показалось? Разве это золото не…

– Ни в коем случае, – твердо заявил полковник. – Мы с вами не большевики, чтобы заниматься экспроприациями. Оставим это безобразие красным. Данное золото – собственность человека, который его добыл, и мы с вами не вправе присвоить хотя бы крупинку. Кто со мной не согласен?

Несогласных не нашлось…

* * *

Еремей открыл глаза и тут же снова зажмурил их, ослепленный белизной, царящей вокруг. А еще – красотой женщины в белом, которая ласково глядела на него, словно Богородица с иконы.

«Все ясно, – подумал он, изумившись той простоте и легкости, с которыми это подумалось. – Я помер и попал в Рай. Я сейчас на небесах, а баба эта не баба вовсе, а ангел небесный… Правду говорил батюшка в церкви: трудами праведными и смирением заслужим мы Царствие Небесное…»

И от этих мыслей Еремею сделалось так хорошо-хорошо, что прямо хоть ложись да помирай. Хотя, зачем помирать, если он уже помер? Да и лежит уже вроде бы.

– Очнулся… очнулся… – зашелестело над ним, и он на всякий случай еще плотнее сжал веки: а то увидят, что живой, разберутся, да снова на землю…

Ох, как не хотелось мужику, только-только ощутившему себя в раю, обратно на землю. Назад, к сохе, к тяжеленной рудничной тачке, к промывочному лотку… Снова трудиться от зари до зари, перебиваться с сухарей на воду, чтобы заработать гроши, которые снова утекут, как вода сквозь пальцы…

– Вы пришли в себя? – раздался над ним густой, как у батюшки, баритон, которому невозможно было не подчиниться. – Откройте глаза!

«Наверное, это сам Господь! – испуганно подумал мужик. – Как же его не послушать-то. Осерчает ведь. Враз из ангельской братии рассчитает…»

Он распахнул глаза и снова зажмурился, не в силах выдержать бьющий в глаза свет.

– Прикройте шторы, – распорядился баритон. – Разве не понимаете, что он отвык от дневного света? Так лучше?

– Лучше…

– Кто вы такой?

«В очках… Разве Господь носит очки?..»

– Еремей… Еремей, Пантелеймонов сын… Охлопковы мы…

– Откуда вы, Еремей Пантелеймонович?

– Кирсановские мы… Не с самой Кирсановки, а рядом – с деревни Корявой…

* * *

Еремей покачивался в седле, опустив голову, и думал, думал, думал…

«Неужто так может быть, чтобы совсем незнакомые люди вылечили, накормили, обогрели, одежонку новую справили, да еще и золото мое, потом и кровью заработанное, не отняли? Ни щепотки себе не взяли – все вернули, да еще двух провожатых с ружьями дали. А главное – конем ссудили. Ведь пешедралом-то я бы до дому месяц шел, а на коне – за неделю управился…»

Никак не укладывалось в темной крестьянской голове, что так можно: не ограбить, не обидеть мужика, а, наоборот, помочь. До сего дня такое с ним никогда не приключалось, и не слышал он о таком. Баяли, правда, что большевики хотят всех счастливыми сделать, землю дать, не притеснять… Да и тут получилось, как в сказках, – наоборот. Вместо благости одно лишь притеснение от большевиков Еремей увидел. Пару лет назад понаехали весной перед самым севом городские с винтовками да с кумачовым флагом на бричке и отобрали зерно у всей деревни. Вой стоял по всей Корявой – коли нечем сеять, убирать тоже будет нечего. А значит – опять хлебушек пополам с тертой корой, опять тающие, как воск, детишки, новые кресты на сельском погосте…