Но потом вода пошла и шла всю ночь, и мы всю ночь распределяли её по своему зелёному клину.
– Мам, давай сначала польём понемногу, а то вода кончится!
– Не кончится, там дядя сторожит с костылём. Он сказал, иди поливай, я им покажу!
Помню эту картошку и сейчас. Сосед привёз её в сетках на своей арбе, отгородил треть комнаты досками почти в мой рост и уложил горой.
Картошка светилась сквозь сетку, желтовато-кремовая, крупная, одна в одну. Сколько раз я потом вспоминала её золотые бока, её белоснежную рассыпчатую сердцевину! Мы успели, успели ещё попробовать её и варёной, и печённой в золе, даже солить не надо было и чистить тоже, только подуть, перебрасывая из одной ладошки в другую.
И тут, наконец, пришло письмо. Девочка-почтальон несла его отдельно от остальных и кричала ещё издали:
– Танцуй, танцуй, Светка! Вам письмо!
– От папы? – с замиранием сердца спрашиваю я. – Он… живой?
– Это не от папы, письма с фронта не в таких конвертах. Это гражданское письмо, из Ростова. Ладно, можешь не танцевать.
Мама прочла его вечером. Она ходила по комнате с письмом и плакала, плакала, я никогда не видела у неё столько слёз, даже когда бабушка умерла.
– Мама, что там написано? Что-то с папой?
– Нет, нет…
– Наш дом разбомбили?
– Нет, нет, ох, Господи… Убили дедушку.
– В него попала бомба, да?
– Нет, нет… Его расстреляли на площади.
– За что? Он был партизан?
– Он был еврей.
У меня в душе что-то оборвалось и повеяло жгучим холодом.
– Я знала, я знала, – повторяла мама, – так просила его поехать с нами! Не хотел быть в тягость никому. Я знала, знала!
– Значит, если бы мы не уехали…
– Да. Это было безумие – остаться!
– А папа тоже еврей?
– Да. Но он на фронте, только бы не попал в плен.
– Только бы не попал в плен, – повторила я, как заклинание.
– Поедем в Ростов, дом наш цел, будет крыша над головой. Тётя Валя не отвечает, но это ничего, поживём вместе, пока вернутся папа и дядя Миша, тёти-Валин муж. В тесноте, да не в обиде. А вдруг там письма от папы? Ведь он не знает нашего адреса, а домой-то напишет наверняка. Как узнает, что Ростов освободили, так и напишет!
– Конечно, поедем домой! Мама, а нельзя повезти с собой картошку?
– Нет, её придётся продать.
Картошку купил сосед. Я слышала, как они разговаривали с мамой, когда ни досок уже не было, ни сеток, только в углу сиротливо стояло ведёрко.
– Но здесь больше, здесь много денег!
– В дороге тебе много не покажется. Детей береги.
– Да, да…
– А может, останешься? Куда ты, неразумная, в зиму, в голод? И картошки бы хватило, и дрова есть, куда ты с малыми детьми?
– Домой.
– Ну, дай вам Бог, дай вам Бог добраться.
На каждой пересадке мы с Вовкой сидим на вещах. Вещи уменьшаются – уже нет узла в маминой шали, и самой шали нет, выменяли на продукты.
Мы сидим то у розовой вокзальной стены, то в огромном здании вокзала с куполом, как в церкви, но купол разрушен, и видно небо.
Стоим на перроне, мама раскрывает чемодан, достаёт пачку махорки.
– Мам, ты что, куришь?
– Нет, конечно.
– А зачем тебе табак?
– Так надо, не задавай вопросов, когда человеку не до тебя. Ведёшь себя, как ребёнок. Подождите меня здесь.
Мы стоим, а люди тащат вещи мимо нас. Но вот мама бежит по перрону с плотным железнодорожником.
– Скорее, скорее, пойдёмте!
– Девочка, держись за мой рукав, сейчас поезд тронется!
И мы бежим, мама с Вовкой на руках и чемоданом, железнодорожник с двумя чемоданами, я с тяжёлой сумкой, а поезд уже шевелится и фыркает белым паром.
Первый раз едем не в теплушке. Поезд идёт днём и ночью, мы спим втроём на нижней полке, и мама повторяет:
– Это счастье, что мы едем, сейчас так трудно, просто невозможно уехать, это счастье, что мы едем домой!