Новой слёзной волной накатило на меня одиночество. Я вдруг поняла, что мне никто не поможет. Потому, что я не смогла рассказать родителям всю правду. Рассказать о том, что случилось в подъезде Петруниных. И не только из-за страха рассердить маму, но и потому, что рассказать о позоре – это как пережить его заново. Со всеми подробностями, для которых придётся подбирать слова и проговаривать их вслух. Это не просто – подбирать и проговаривать. Иногда это невозможно: слова застревают внутри и вместо них наружу выходят лишь слёзы. Так бывало со мной, когда приходилось внезапно оправдываться за своё поведение, забывчивость, невнимательность. Ну, как можно объяснить, почему загулялся во дворе дотемна, или забыл купить хлеба и вернулся из магазина только с пакетом конфет? Особенно, если тебя уже начали ругать и воспитывать. Проще молчать, тогда это быстрее закончится. Я привыкла молчать. И сейчас, содрогаясь от отвращения к себе, опозоренной, я не представляла, как можно хоть с кем-нибудь этим всем поделиться. Потому, что пережить позор снова – ещё полбеды, гораздо страшнее его удвоить, получив новую порцию от слушателя, пусть даже близкого человека. И потом, зачем всё рассказывать, если от позора взрослые – не защита, от него никто не защита? Вот и родители Мани Шмелёвой не помогли ей своим приходом с разборками в школу, а наоборот, сделали только хуже. Вмешательство родителей – это стукачество. Стукача все презирают. И не помогут родители, не помогут учителя. Мне могла бы помочь Танька, я искала её дружбы в том числе для защиты, когда почуяла опасность того, что вскоре дразнить меня начнут повсеместно. Принадлежность к сильной стае – вот, что спасло бы меня. На Петруниных посмотреть косо боялись и дети, и взрослые. Всех, кто «провинился», могли подкараулить, напасть внезапно, сбить с ног, оглушить, запинать, заплевать, обмочить. Последнее было самым унизительным – после этого весь город негласно сторонился «обоссаных», слухи быстро разлетались по кварталам и улицам.

Я лежала на кровати без сна и смотрела на тени на потолке. За окном сиротливо-безлистная чинара одиноко сигналила мне ветвями. Все книги, что я успела прочитать к своим годам, говорили, что за добро добром и воздастся. А я никому ничего плохого не делала. Всем старалась помочь и давала списывать, решала домашку за сестёр Кнельзен из другой школы, и за своих одноклассников, всех, кто просил. Я училась легко, сразу прочитывала наперёд все учебники и прорешивала задачи, и читала на уроках книжки из библиотеки, не особо даже скрывая: учителя знали, что в любой момент меня можно спросить по программе, и я отвечу. Я прилежно трудилась на всех субботниках, в школе и во дворе, а уж дома я мыла полы со второго класса, по два раза в неделю, и особенно тщательно по углам – приходя в эти дни с работы, мама пальцем проверяла углы, и «не дай бог хоть пылинке застрять». И я никогда никого не обижала, просто потому, что мне не хотелось. Причинять боль другому казалось мне диким, я как будто чувствовала её сама. И наверное, меня тоже не за что обижать, и я зря раньше времени беспокоюсь.

Утром мама была деланно весела.

– Я достала твою красную курточку, с капюшоном. Ту, что купила тебе на весну. Мы сейчас подвернём рукавчики, и можешь носить. И мой розовый шарфик – тебе же он нравится! В белой шапке ты у меня будешь просто красавица! А пальто тебе всё равно уже маловато, я отдам его на работе женщине, у неё девочка на год младше тебя, из другой школы. А ещё я подумала, – мама заговорщически зашептала, – мы пойдём с тобой вечером в парикмахерскую! Ты давно просила остричь косу и сделать короткую стрижку! Только надо у папы спросить – он не возражает? Юра! Как думаешь, нашей девочке уже можно подстричься?