– И?.. – подала голос жена.

– И я подумал, а не попробовать ли себя в политической драме? Вдруг получится!

– Филюша, по-моему, это плохая идея. Не то сейчас время, чтобы воевать с властью…

– Но, Никуся, я не собираюсь воевать с властью, власть – это святое! Я не против власти, я против тех, кто к ней примазался! Ты посмотри, из-за азиатов по Питеру стало страшно ходить! Нет, я не за себя боюсь! Я боюсь за нашего сына, за внука, за тебя!

– У нас и своих дикарей хватает…

– Это так, но ведь какая-то падла из власти их сюда завезла и вряд ли по недомыслию! В общем, как всегда: пока одни у нас сопли жуют, другие этим пользуются…

– Филюша, русская литература весь девятнадцатый век только тем и занималась, что обличала власть. Чем это закончилось, сам знаешь. Сегодня парадигма изменилась. И потом, Полынову это вряд ли понравится. Ему нужен твой проверенный временем дискурс, а новый – это всегда риск. Читатель может тебя не понять.

– Такое должен понять…

– Филюшенька! – прижалась к нему жена. – Утро вечера мудренее. Давай завтра об этом поговорим, хорошо?

– Хорошо, – поцеловал он ее.

– У меня сейчас одно на уме… – пробормотала Ника.

– Что именно?

– Чтобы этот тампонаж поскорее закончился…

– И что?

– Что, что… Соскучилась, вот что…

– Ах ты, моя скромница! – стиснул ее Фролоф. – И тебе не стыдно?

– Конечно, стыдно. До сих пор стыдно. Такая уж я дура…

Последовало взаимное и бурное изъявление чувств. Фролоф попытался ее ласкать, но она остановила:

– Не надо, мой хороший, а то я не засну…

После чего уложила голову на плечо мужа и пожелала ему спокойной ночи.

Для Фролофа это был второй брак. Первый раз он женился в двадцать три на однокурснице. Вернее, она его на себе женила, после того как он с ней на пятом курсе переспал. Пришел к друзьям в общежитие и в коридоре столкнулся с ней. Неподдельно обрадовался: она всегда ему нравилась. И не столько незаносчивой красотой, сколько мягкой, непререкаемой внутренней силой, которой так не хватало ему самому. К тому же ему казалось (или только казалось?), что она с первого курса странно, с напряженным интересом на него поглядывает. Она пригласила его в гости, и он зашел вместе с ней в чистую, уютную, на три постели комнату с легким дурманом девичьего душка. Она угостила его чаем, в ответ он по секрету признался, что пытается писать. Она искренне удивилась, попросила что-нибудь почитать, и он обещал. Ушел от нее приятно возбужденный. На следующий день в институте сунул ей тайком три отпечатанных листка, а назавтра она, подойдя к нему в перерыве, сообщила: «Неплохо, Фил, совсем неплохо! Есть что-нибудь еще?» Он принес, и ей снова понравилось. За этим последовало сближение: они приоткрыли друг другу свою прежнюю жизнь, и выходило очень похоже – только у нее в провинциальном городе, у него в Питере. Среди прочего он снисходительно помянул свою первую школьную любовь, она иронически свою. Через месяц он осмелел и пригласил ее к себе. Она пришла в его квартиру, где кроме него никого больше не было. «И не будет до завтра» – сообщил он между прочим. Потом они пили чай, и он рассказывал, с чего начиналось его увлечение литературой. О сочинениях на вольную тему и о зарубежных романах, с которыми надеялся познать тайны мастерства. О том, как вникал в стиль превозносимого на все лады Джеймса ихнего Джойса, как путаясь в ирландских именах, топографии и старомодных манерах героев, с трудом одолел «Портрет художника в юности» и тут же забыл; как читая Фаулза, испытывал сильное раздражение от той искусственной глубины, от той глубокой ямы, которую автор вырыл на его, Фролова, общеобразовательном пути. Живопись у него изображалась художественной истиной в последней инстанции, а герой – похабный, вздорный старик, ее носителем. Не удивительно: сильнее всего раздражает то, чего мы не понимаем. «Да, в моей квартире не висят картины Пизанелло, Ван Гога или кого-то еще из их чокнутой братии, – блистал эрудицией Фролов, не ставший еще к тому времени Фролофым. – Зато в моей комнате стоит пианино. А это будет посильнее вашей живописи!» К слову сказать, несмотря на все его последующие попытки сближения, живопись так и осталась холодна к нему. «Как бы то ни было, темная материя сублимированного бессознательного захватила меня» – закончил Фролов и выжидательно уставился на Людмилу, как звали однокурсницу. Она неожиданно встала, взяла его за руку и повела в комнату, где находилась широкая супружеская кровать его родителей. Там она к его изумлению молча разделась, откинула покрывало с одеялом и легла. Она оказалась девственницей, он – девственником. После смущенной, косноязычной паузы, в течение которой он поменял запятнанную кровью простыню, они соединились уже более основательно. После он долго и с чувством ее целовал, а потом попросил выйти за него замуж. Она с достоинством согласилась. Его родители приняли ее как родную, она быстро обжилась, и всё бы ничего, но если взять, как это принято у нормальных людей, за аксиому, что для невинной новобрачной секс становится краеугольным камнем новой жизни, то в их случае эта аксиома опровергалась напрочь: секс, как впрочем, и само замужество, был ей не то чтобы в тягость, но определенно не в радость. Она отдавалась, будто снисхождение делала. Тем не менее, диплом защищала, будучи уже немного беременной.