Мне было наплевать на стыд, на гордость, на девичью честь, о которой так много говорили моя мать и учителя в школе на уроках…

Да что такое эта девичья честь? Что она такое по сравнению с этим непередаваемым ощущением, когда между твоих доверчиво раскинутых ног вдруг помещается что-то такое горячее, приятно тяжёлое и до боли желанное?

Прерывисто дыша, с каким-то хрипом Митя вдруг подался ко мне, навалился на меня всем весом, и острая дикая боль вдруг пронзила всё моё тело.

От неожиданности я забыла, как дышать, я онемела от этой боли. Мне хотелось закричать Мите, чтобы он перестал, чтобы он вынул из меня то тяжёлое, что разрывало меня изнутри.

Но моё истерзанное тело смогло издать лишь слабый жалобный стон. Услышав этот стон, Митя рыкнул, обдав меня своим пахнущим мёдом дыханием, и вдруг задвигался во мне, с силой, резко, доставляя всё новые и новые порции неизведанной доселе боли.

От этой боли я практически перестала соображать что-либо, я лишь постанывала и ждала, ждала, когда же наконец Мите надоест и он прекратит эту пытку. Но Митя не прекращал, он всё двигался и двигался во мне как нанятой. За что, зачем, как, почему, всё кружилось и кружилось в моей голове…

Наконец, наконец, когда я собралась-таки с силами закричать, оттолкнуть от себя Митю, боль вдруг ушла. Так же внезапно, как и появилась. Боль ушла и сменилась наслаждением, которое, робко появившись вначале, всё нарастало и нарастало с каждым новым Митиным толчком.

И я опять стонала, но теперь я стонала сладко и протяжно, желая сказать этими стонами, чтобы Митя не прекращал, не останавливал свой бег по волнам удовольствия внутри меня. И Митя понимал меня и не останавливался, лишь изредка взрыкивал, словно дикий самец, нашедший свою самку.

Наслаждение взрывало и взрывало донельзя яркими фейерверками моё тело, каждую его клеточку…

Это предел, это предел, лучше быть не может, лучше не бывает, неповоротливо вертелось в моей голове, как Митя вдруг рыкнул, дёрнулся ещё сильнее, и забилась, забилась в доводящих меня до сумасшествия судорогах его плоть внутри меня, и хлынуло что-то горячее внутрь меня, и скрутило в сладких судорогах моё тело, и закричала я таки так громко, как только могла, но не от боли, о нет! Не от боли…

- Ну ты и орать, Клавка, - сказал Митя, выходя из меня и отряхивая свою плоть.

Он назвал меня Клавкой. Я стала совсем своя для него! Я стала родной ему!

Теперь, когда всё закончилось, я ощутила жжение и боль между ног. И ещё что-то липкое текло по моим ногам. Я смутилась. Я не хотела, чтобы теперь Митя включил свет и увидел меня такой… такой неопрятной.

Я повернулась к Мите, чтобы попросить его не включать пока свет. Ведь теперь, конечно, мы попьём с ним обжигающего кипятку и будем долго разговаривать, разговаривать о нас. Я повернулась к Мите и увидела, что Митя спит. Лёжа на животе и раскинув руки.

Я наклонилась к нему и потёрлась щекой о его гладкую спину. Спина была чуть влажная и пахла мокрыми листьями в осеннем лесу, сразу после дождя…

Потом я как могла вытерла кровь с его простыни своим лифчиком. Я не хотела искать и потом пачкать его полотенце. То, что была кровь, меня не испугало и не удивило. Я же была взрослой девушкой целых двадцати одного года, и я не в лесу росла, всё я знала.

Потом я оделась, радуясь, что у меня хорошая грудь, с которой, в принципе, и не нужны никакие лифчики, и, зажав мокрый от крови лифчик в кулаке, вполне благополучно, никого не встретив, добралась до Стешкиной комнаты.

Мне очень, очень повезло, что была уже глубокая ночь и общежитие погрузилось в сон. Потому что, когда я сделала свои первые шаги, я почувствовала жжение и сильную резь между ног. Только когда я приноровилась идти враскоряку, стало чуть легче.