Нельзя было приоткрывать ни на миллиметр этот подвал! Так качественно и бронированно выстроенный образ благополучной и беспроблемной девочки дал трещину, из которой потянуло могильным холодом. «А вдруг с моей дочерью не все так хорошо, как я думаю», – видимо, зародилось в папином сердце. И он вместо привычных нескольких общеукрепляющих слов пустился в воспоминания давно минувших дней. В рассказы о становлении собственной личности, о том, как учился в матклассе, как не разговаривал с половиной школы, занимался боксом и воровал пирожки. И том, как к восемнадцати годам стал похож на человека и уловил в своем сознании проблески разума, которые в дальнейшем, подобно путеводной звезде волхвов, освящали ему дорогу. Я много помнила о папином детстве, он много рассказывал – будучи маленькой, я часто его об этом просила.

Но я ничего не знала о его юности, о душевных процессах. Он вообще перестал для меня быть живым человеком около трех лет назад. А остался прекрасной интерлюдией, звучанием музыки ветра, фантомом моего сознания. Реальное же тело – хозяином квартиры, где и по чьей милости я жила. Так что моя реакция оказалась непредсказуемой ни для кого. Я заплакала. Я стала тарабанить что-то невразумительно о том, что «смутно и тягостно». Я не разрыдалась прям вот совсем, с соплями и красными глазами. Но я не смогла удержать в себе глубокое горе непарного ботинка, упавшего в бушующее море с палубы круизного лайнера. А папа растерялся. Он не знал, чем меня утешать, и надо ли. Но он начал меня спрашивать. А меня так редко о чем-либо спрашивали! Так редко спрашивали обо мне, что я не имела к этому ни малейшей резистентности. И начала отвечать.

Я быстро собрала волю в кулак, быстро переключилась на ответы прожженного жизнью пионера. Но несколько нот-флажолет, указывающих отчетливо на неоднозначность мелодии, из меня вырвались. Я проговорилась, что «привыкла быть одна везде и всегда», проговорилась, что «основное занятие в моей жизни – думать мысли в своей голове», проговорилась, что «мне тут не слишком хорошо, так что я стараюсь себя чем-то занять». Папа, ведомый своею искренней добротой души, начал меня активно утешать, даже потрогал за голову. Он разволновался, хотя совершенно не понимал, от чего.

А я? А я рухнула с постамента закаленной страданием стали в свои пятнадцать лет. В свои …пятнадцать! Лет! И услышала совершенно иначе то, о чем говорила вчера с Сашей, и что говорил сегодня Роман.

Я почувствовала – насколько рано происходит то, что происходит. Насколько быстро происходит то, что происходит. Насколько оно отличается от всего в моей жизни. Насколько оно важно и нужно, что невозможно отказаться ни от одного вдоха. А еще я почувствовала, что Александру восемнадцать. Да, без месяца девятнадцать. Но – пусть хоть девятнадцать. Только девятнадцать. Что он так же, как и я, не знает, что творит. Что он так же, как и я, дезориентирован, что он не мудрый и всеведущий проводник, взявший меня на руки… Что он влюбленный парень. Снабженный головой и мозгом, умеющий ими пользоваться, да. Что он ответственный, серьезный. Но он такой же щегол-слеток, как и я. Да, перетряхивания жизнью взрослят. Да, молодость не равна глупости. Но у молодости нету опыта и прошлого, она ни на чем не стоит.

Я ощутила – как мне страшно, как ему страшно. Я иначе поняла сегодняшний его сумасшедший взгляд на кухне. Я почувствовала, какие временные отрезки могут быть у нас впереди… И мне стало не по себе. Ведь так не бывает, что «пока смерть не разлучит вас». Ведь у всего есть точки начала и точка конца. И если вот это вот – моя точка начала, то какой огромный кусок жизни я отрезаю. А мне не надо другого! Я хочу только то, что происходит, только! Я хочу к нему, его, с ним. Но это – океан, а я только-только научилась обращаться с веслом. И я не могу положиться на него, сказав внутренне «веди меня, о мой Исильдур». Нет! Он ровно так же ничего не умеет и не знает. Он чуть больше умеет. Но чего не умеет – сопоставимо.