Художник метнулся растерянным взглядом, увидел застывшее лицо Кемлонг и, опустившись на колени, начал ползать по полу, суетливо собирая рисунки. Степанов опустился рядом с ним и помог ему собрать рисунки.

– Спасибо, – сказал Бут и снова метнулся взглядом по пещере: Кемлонг уже не было.

– Ну что? – спросил Ситонг, отхлебнув холодного чая. – Пора трогать, а? Надо ж равнину проскочить в сумерках. Мы там как мишень: голое место… Ни камня, ни деревца… А то, может, поживем тут денек? А?

– Нет, поедем, – сказал Степанов.

Он очень торопился сейчас, потому что ему надо было как можно скорее рассказать людям про то, что он здесь увидел.

– Скажи ему, чтоб он не горевал, – сказал Ситонг. – Вы ж одного поля ягоды – ненормальные… Скажи ему, что прожить можно и без руки.

– Прожить, – кивнул головой Бут. – Именно – прожить.

– Будто ты не можешь жить без этих своих рисунков… – сказал Ситонг.

Кхам Бут поглядел на Степанова, словно ища у него защиты.

– Жить – нельзя. Прожить – можно.

– Брось, – сказал Ситонг. – Надо только сказать себе злое слово. Надо уметь быть сильным.

– Сильнее себя человек быть не может, – сказал Степанов.

– Может, – упрямо повторил Ситонг. – Может. Человек все может.

– Я пробовал рисовать левой, – словно оправдываясь, сказал Бут, – но это очень плохо. Я почувствовал себя немым: все слова слышу, а сказать ничего не могу. Я пробовал к этой культе, – он тряхнул обрубком правой руки, – привязывать кисть. Ничего у меня не вышло, мазня одна… Вышла мазня… Я говорил себе: если ты настоящий художник, пусть тебе отрубят обе руки – не погибнешь; если есть что сказать людям – ты скажешь этой песней. Пусть отрежут язык – ты все равно будешь думать свое. Я так сначала говорил себе… А когда попробовал привязать кисть к культе и ничего не вышло, тогда я…

– Когда победим, – сказал Ситонг, – мы заставим американцев построить для тебя специальный протез.

Кхам Бут опустил голову, спрятав лицо в коленях.

Ситонг обнял его за плечи, и лицо его мелко затряслось.

– Ну что ты, что ты? – ласково, совсем иным голосом – такого голоса Ситонга ни разу не слышал Степанов – заговорил он. – Ну не надо, брат мой, ну не надо же, любимый брат мой… Разве можно так жалеть себя?

Степанов вышел из пещеры. Кемлонг стояла возле дерева и рисовала пальцем на коре замысловатый узор.

– Пойди к нему, – сказал Степанов.

Она отрицательно покачала головой.

– Почему?

– Я не люблю его.

– Ты знала про эти рисунки?

– Нет.

– Пожалей его.

– Разве можно жалеть мужчину? Он тогда погибнет.

– До свиданья, Кемлонг. Мы сейчас уезжаем.

– Я знаю.

– Ты очень хорошая девушка, Кемлонг.

– Я знаю, – пожала она плечами, по-прежнему рисуя пальцем замысловатый узор на коре дерева.

– Мне жаль уезжать.

– Дайте мне вашу руку, – попросила она.

Кемлонг обвязала его запястье красной шелковой ниточкой и сказала:

– Это я вам дала свою душу на дорогу…


03.40

Файн сидел возле включенного диктофона и неторопливо курил.

– Неужели в мир пришла ночь? – заговорил он, поставив нужную тональность записи. – Неужели двадцатый век – последний век человечества? Этого человечества?

Файн отмотал запись, прослушал свой голос и досадливо затушил окурок в пепельнице, сделанной из половинки шариковой бомбы. Стер написанное и начал диктовать снова:

– Люди, считающие, что они служат долгу, попросту выполняют то, что время запрограммировало в их генах. Мы все запрограммированы, сейчас уже с этим не спорят. Когда-то древние знали про это. Недаром осталась мудрость: «Тот, кому суждено быть повешенным, не утонет в луже». Раньше время было медлительным. Его называли рекой. Теперь оно стремительно. Отчего оно так убыстрилось? Наверное, оттого, что