– Спасибо, все в порядке.

– Пожалуйста, протяните вашу левую руку, – попросил художник.

Степанов вытянул руку, и Бут, достав из нагрудного кармана толстую нитку, начал обвязывать его запястье. Он никак не мог управиться одной своей левой рукой, нитка то и дело выскальзывала у него из пальцев. Степанов заметил, как у Бута под кожей, возле ушей, перекатывались острые желваки.

– Помочь? – спросила Кемлонг.

Бут, не отвечая ей, продолжал завязывать нитку на запястье.

– Ты не торопись, – посоветовал Ситонг. – Не торопись, и все получится.

Бут выронил нитку и, взглянув на Кемлонг, сказал:

– Рыбка выскользнула. Кемлонг, хоть ты у нас и неуклюжая, все же теперь ловчей меня. Завяжи ему ниточку ты.

– Это обычай, – пояснил Ситонг, – ниточкой он привязывает к твоей руке свою душу, чтобы она оберегала тебя на этой войне.

Кемлонг обвязала ниточкой запястье, стянула узелок и сказала:

– Кхам Бут, гость хочет посмотреть твои рисунки. Ему интересно, как ты рисуешь…

– Рисовал, – поправил ее художник и жестко усмехнулся. – Птичка пела, а ворона только каркает.

– Э, – поморщился Ситонг, – рисовать можно и левой рукой. Рисовать – не стрелять, – добавил он и засмеялся. – Правда, Степанов?

Кхам Бут внимательно посмотрел на Степанова, который ничего не ответил.

– У меня в Москве много друзей-живописцев, – сказал Степанов. – Я люблю сидеть у них в мастерских.

– Запах скипидара? – улыбнулся Бут. – Живопись имеет приятный запах, да? Я мало знаю художников. Когда я учился в Америке, я часами простаивал возле картины русского художника Кандинского «Я и моя деревня». Я думал, что он это писал и про мою лаосскую деревню.

– Спасибо, – тихо сказал Степанов, не в силах отвести взгляда от громадноглазого, худого лица Бута.

– Он что, твой родственник? – спросил Ситонг.

– Кто?

– Ну, этот… Русский художник в Америке?

– Нет. Почему?

– Зачем же ты благодаришь?

Кхам Бут снова усмехнулся. Усмешка его была жесткой и внезапной.

– Пошли, – сказал он, – я покажу вам кое-что. Вообще-то все – мура. Я только начинал искать.

Он зажег еще один керосиновый фонарь и достал из-под циновок два блока. Первый – большой, коричневый – он отложил в сторону, а тот, что был поменьше, открыл резким жестом, будто дирижер, начинающий работу. Он начал неторопливо раскладывать по кремневому полу пещеры свои рисунки. Живопись его была пронизана синим громадным солнцем.

– Любите Ван Гога?

– Очень. Заметно, что подражаю?

– Не подражаете. Продолжаете. Подражателем быть плохо, продолжателем – почетно.

– Спасибо.

Ситонг снова засмеялся:

– Неужели все художники только и благодарят друг друга?

– Какой ты черствый, – сказала Кемлонг. – У тебя совсем огрубело сердце.

– У вас солнца через край, – сказал Степанов, разглядывая живопись. – И трав тоже.

– Через край? – не понял Бут.

– Это значит много, – пояснил Степанов.

– Пишешь всегда то, что хочется видеть. Мы же лишены здесь солнца.

– Вы любите музыку?

– Я знаю, отчего вы меня об этом спросили, – сказал художник. – Ваш композитор Скрябин делал музыку цвета.

– Верно.

– Интересно бы это посмотреть. Вообще, я думаю, живопись не нуждается в музыке. Если это самовыражение художника – там обязательно будет и музыка, и скульптурная форма, и философия.

– А что во втором блоке? – спросил Степанов и потянулся рукой к плоской коричневой папке, лежавшей поодаль.

– Это – так, ерунда, наброски, – ответил Бут, – это совсем неинтересно.

Он как-то слишком торопливо поднял блок, чтобы забросить его под циновку, поэтому блок выскользнул из его пальцев, и на пол посыпались рисунки. Это были одни только портреты Кемлонг: вот она смеется, а вот поет, а здесь – купается в зеленом пруду.