Он встал под дерево – старый упрямый клен еще не успел до конца растерять свои рыжие кудри и мог малость предохранить человека от дождя, – поднял воротник, застегнулся под самый подбородок, сунул руки в карманы. Прикинул, что же будет дальше, скоро дождь кончится или нет, но сколько он ни высчитывал, сколько ни искал в небе хотя бы крохотное светлое пятно, так ничего приятного для себя не нашел – небо было глухим, низким, недобрым.

Под дерево к нему неожиданно заскочил крутоплечий парень с высоко подбритым затылком, одетый в коротенькую, чуть ниже лопаток, кожаную куртку, – последний писк моды, – следом еще один юный здоровяк, также в кожаной куртке-маломерке, заметно стиснувшей ему необъятную грудь под мышками, с рукавами, едва прикрывающими ему запястья: парень перерос эту одежду, ему уже требовалась другая кожаная обновка. Иванов отвернулся от парней: у него своя жизнь, у них – своя.

Дождь сгустился, шум его сделался частым, нудным, сводящим скулы зевотой, в вязком осеннем звуке этом потонул даже автомобильный грохот недалекой Тверской улицы. Звук дождя был как вата, все гасил, окутывал своей невидимой, неосязаемой, какой-то гадкой плотью, в ватную глухоту его наполз далекий тихий звон, очень печальный, тревожный, и Иванов, отзываясь на него некой внутренней болью – впрочем, слабой, недокучливой, поймал пальцами замок «молнии» и застегнул воротник плаща еще выше, под самый подбородок.

– Дядя, – неожиданно услышал он неровный молодой голос, – купи-ка у нас золотую монетку.

Он скосил глаза, мигом оценил паровозную силу парня с тяжелым подбородком, которого еще ни разу не касалась бритва, – это был юнец, первым заскочивший под дерево, – засек его радостно-бездумный взгляд. Это был человек, у которого «и жизнь хороша и жить хорошо».

– Что-что? – спросил Иванов машинально, еще не выйдя из своих мыслей – он как раз о жизни и начал думать: все в ней устроено как-то несправедливо, не мешало бы кое-что переделать, чтобы восстановить справедливость: пенсию человеку нужно выплачивать не в старые годы, а в молодые, чтобы он мог наслаждаться жизнью, в пожилые же годы, наоборот, настраивать его на работу, чтобы не скучал дома, не маялся в тусклом тревожном одиночестве старости, – пожалуй, именно так будет справедливо и справедливость эту должно установить государство…

До Иванова не сразу дошло, что предлагал ему перекормленный ребенок – дитя горбачевской перестройки.

На ладони краснощекий «ребенок» держал медный пятидесятирублевый кругляш с хищным двуглавым зверем, очень похожим на диковинную ворону, которой одной башки было мало, она приобрела себе вторую, мускулистое неприятное тело венчалось двумя растопыренными ногами, – монета была заношенная, зеленоватая от потертостей, засаленная в неопрятных карманах.

– Золотая, говоришь, – усмехнувшись поинтересовался Иванов.

– Именно так, золотая, – невинным голосом подтвердил краснощекий молодец.

– Что-то в этом я не очень уверен.

– А я уверен, – произнес молодец, и Иванов услышал характерный маслянистый щелчок, молодец вытащил руку из кармана, чуть растопырил пальцы, между ними проглянуло черное узкое жало. Краснощекий горбачевский «ребенок» был вооружен опасной штукой – полуножом-полушилом.

И опасное это оружие и гаденькое – следов на теле почти не оставляет, кровь из укола не выходит, запекается внутри, запечатывает узкое отверстие. Бывает, поднимают такого человека с земли, считая, что он упал в обморок – солнце нагрело ему голову, легкие переполнены городскими газами, надо привести его в чувство и все будет в порядке, машут перед его лицом платком, машут, а увы – все бесполезно, человек этот уже мертв.