Бобылев сам пристрелял новоиспеченный малокалиберный пистолет – прилепил к забору клочок газетной бумаги и дважды навскидку выстрелил в него. Оба раза попал. Похвалил работу Лапика:

– Молодец!

Лапик вообще имел золотые руки – мог из гвоздя сделать отмычку для сложного сейфа, из скрепки – циркуль, из ржавой полоски железа и двух мутных стекляшек – вполне сносный бинокль, из старого ножика – «шестеренку», убойное, очень грозное оружие воровского мира – финку о четырех лезвиях и так далее. Рукастый человек Лапик присутствовал при процедуре приемки.

– Я рад, что ты рад, – произнес он довольно: понравилось, что его похвалили… Поэт! А может, он говорил не как поэт, может, поэты говорят по-другому, этого Бобылев не знал. Ничего не сказал в ответ, промолчал.

К греку поехали втроем: Пыхтин, Бобылев, за рулем – Федорчук. Федорчук совершенно не был похож на гонщика, какого-нибудь Сенну или Шумахера, – невысокого роста, хлипкий, с узкой грудью и узкими плечами, из породы тех, кто до самой старости остаются мальчишками, щенками, – но машиной, рулем владел на «пять». Конечно, надо было бы взять с собой четвертого человека, шотоевского кузена, но тот отбыл в Среднюю Азию и пока еще не вернулся, Бобылев поиграл желваками, – недоволен был – и сказал тихо и жестко:

– Поедем втроем. Понять, что к чему, как надо действовать, мы сумеем и втроем.

– В тусклом свете фар плясал дождь – крупный, неприятный, от асфальтовых выбоин, в которых вода не задерживалась, стекала в уличные решетки, поднимался желтоватый грязный пар, с тополей и лип ветер сдирал последнюю листву, та тяжело шлепалась на землю, сверху сыпались обломки черных сгнивших веток, улицы были пустынны, не ходили даже полуночные трамваи, которые, казалось, вообще не имели привычки отдыхать, в эту хмурую осеннюю ночь все живое забилось в теплые углы, затихло, попряталось там.

– Ну и погода, – не удержался от реплики Федорчук, он все молчал, аккуратно объезжал лужи, боясь угодить в скрытую водой яму, сейчас не выдержал, заговорил, покачал удрученно головой.

– Хорошая погода, – отозвался на это Бобылев мрачным тоном. Он сидел рядом с водителем, подняв воротник куртки и посасывая чинарик «Примы» – родной отечественной сигареты, которую ценил выше заморских «кэмелов», «кентов» и «мальборо»; с крепкой, сводящей скулы «Примой» ему легче думалось, и вообще он чувствовал себя с этими сигаретами человеком, не то что с разным хваленым американским дерьмом (он так считал и так говорил – «дерьмо», так и больше никак), у которого нет ни крепости, ни вкуса. Недовольно шевельнул плечами: – Самый раз погода для наших дел.

– На гонках в такую погоду часто разбиваются, асфальт превращается хрен знает во что – он будто бы маслом бывает намазан, – сказал Федорчук и, поняв, что сказал не то, втянул голову в плечи.

Торговец дубленками по фамилии Попондопуло жил хоть и в центре, но в районе глухом – рядом находился завод, обнесенный бетонным забором, жилые дома стояли друг от друга далеко, так что, если грек и захочет позвать на помощь, подмога придет нескоро.

Жил грек на втором этаже – это тоже было удобно, – и шмотки нетяжело таскать, и скорость они в деле не потеряют, – на все про все они имели ровно семь минут, как подсчитал Бобылев, восемь минут уже были критическими, а десять – завальными.

Въехали прямо во двор. Двери подъезда выходили на детскую площадку, парадные, выводящие на улицу, были наглухо заколочены. Остановились под большим развесистым деревом – старым грецким орехом, чей толстый черный ствол промок, кажется, насквозь.