В последний день работы мы подсоединили всё к насосу, можно было уже включать его, гнать воду и смотреть, как она потечет по полю. Хороший руководитель сделал бы именно так, вне зависимости от того, советский он или капиталистический. Но Дзюба вызвал меня в дирекцию и объяснил, что мы – все-таки студенты и как бы чего не вышло. Поэтому он приказал привезти специалистов из области, которые перед включением воды всё проверят и, если что не так, поправят. А мы можем быть свободны. Нам выплатят половину оговоренной стоимости работ. Напор с его стороны был велик, я был еще мальчишкой и не знал, как постоять за себя и за своих ребят. Впрочем, моего согласия на этот произвол никто и не собирался спрашивать. Дзюба сообщил мне, что и так полагающаяся нам зарплата вдвое превышает ту, что выдадут всем другим ребятам из Тимирязевки, и с этим я ушел. Мы собрали свои манатки, свернули палатку и переехали на центральную усадьбу совхоза. Еще неделю мы проработали с Геной вдвоем на комбайне, скашивая и обмолачивая пшеницу. Поля совхоза Буруктальский простирались на десятки километров, поверхность земли была ровная, ни кочек, ни оврагов не было, поэтому массивы пшеницы казались бескрайними. Ветер наклонял могучие колосья и гнал настоящие волны на поверхности этого пшеничного красновато-серого моря, и они неспешно катились перед глазами.

Косьба оказалась очень нелегким, но завораживающим делом. До сих пор я вспоминаю чувство возбуждения и даже восторга от осязания мощи огромного механического чудовища – комбайна, грохочущего и врезающегося в «стеной стоящую» пшеницу и пожирающего её метр за метром. Удерживать и направлять руль комбайна было физически нелегко, он дрожал и сопротивлялся, пол под ногами тоже подрагивал и вибрировал, в воздухе крутилась пыль от перемалываемой соломы, из хобота комбайна с шелестом вырывались струи зерен обмолоченной пшеницы, и то, что ты управлял этим огромным чудовищем, создавало внутри самого себя ощущение напряженности и, пожалуй, гордости. То и дело к нам подъезжали грузовики, чтобы забрать намолоченную массу шелестящей пшеницы. Из-за грохота комбайна мы не слышали звуков подъезжающих автомашин, и казалось, что они бесшумно подплывают по краю безбрежного пшеничного поля.

Когда мы возвращались вечером к домикам на центральной усадьбе, всё тело еще продолжало гудеть и вибрировать. Мы шли к речке, чтобы вымыться, потому что вся кожа зудела от пыли, въевшейся в неё. Наскоро поев, чем Бог послал, мы валились с ног.

А наши друзья, оставшиеся работать на центральной усадьбе, тем временем жили прекрасной раскрепощенной жизнью. Валя Царевский стал центральной фигурой в вечерних развлечениях. Он шел к клубу с гитарой под мышкой, усаживался на какой-нибудь скамейке вблизи клуба и начинал наигрывать и напевать, вокруг него собиралась компания (тогда студенты из нескольких вузов были привезены в совхоз Буруктальский, и недостатка в гуляющих и ищущих развлечений юношах и девушках не было). За неделю жизни в этом месте Валя перезнакомился с многими из них, а затем, в один из последних дней на целине, в субботу, он с серьезным видом, без сомнения выдававшим, что задумал какую-то каверзу, попросил меня дать ему завтра на вечер папку с бумагами о строительстве насосной станции.

– Зачем тебе, Царь, эта папка? – попробовал выведать я.

– Не бойся, всё останется в целости и невредимости. Зачем она мне нужна, не скажу ни за какие коврижки. Завтра вечером пойдем в клуб в кино, там узнаешь, – не теряя загадочности, ответил он мне.

В воскресенье вечером в клубе должны были показывать кино. С папкой под мышкой Царь направился к клубу, поднялся по ступенькам и вошел в маленький «предбанник» – фойе перед входом в зрительный зал. В углу у окна там стоял бачок с питьевой водой и прикованной к нему цепью алюминиевой кружкой. У бачка стояли, ожидая кого-то, пять хорошеньких студенток.