Голос Ильи окончательно пропал, и он зарыдал, отвернувшись к окну и закрыв лицо ладонями. Чёбот уже отмяк, покрылся пунцовыми пятнами и стоял, не зная, что делать и о чём говорить. Он растерянно повёл руками в стороны:

– Да ведь я… Да ты…

Он заметил в дверях Славу и забормотал:

– А ежели ты этим мечом себя, значит, того… Ну, значит… это…

Слава уже тоже плакала, уткнувшись в дверной косяк. Илья, не поворачивая головы, выдавил из себя:

– Эх, батя… Я же сказал – в бою… Как же я могу… Эх, батя…

На следующее утро, проснувшись, Илья обнаружил в своей постели, под боком, знакомый клинок в ножнах, заботливо отчищенный от грязи да ржи. Илья вложил потертый крыж в ладонь и сжал так, что побелели пальцы. Больше он не позволял себе смотреть на мир сквозь мокрое.

5

Когда берёзы украсили себя серёжками, а усы Велеса засверкали под жарким солнцем, Илья подозвал отца и долго что-то ему втолковывал. А назавтра молчаливый теперь всё время Чёбот принялся таскать тёс и стучать топором во дворе. И скоро Илья лежал на новой скамье неподалёку от дома под сооружённым небольшим навесом, глядя на улицу и близкий лес. Здесь его лица и волос касался ветер, доносивший ему запах речки, аромат скошенной травы, и были слышны голоса гуляющих вечерами неподалёку парней да девок. От этих голосов, давно, как ему казалось, позабывших его имя, ему становилось плохо, и он просил отца внести его обратно в дом. Но это случалось только под вечер.

Как же трудно ему было просить мать с отцом о чём-нибудь для себя. Порой о самой мало-мальской чепухе или о чём-то, вообще не предназначенном для чьих бы то ни было ни глаз, ни ушей, пусть даже и родительских. А вот приходилось… Поначалу он крепился как мог, терпел, борясь со стыдом и необходимостью свершить то, что было нужно его непослушному телу, пока или совсем не становилось невмоготу, или матушка либо отец сами не подходили да не спрашивали, всё ли так…

То лёжа, то сидя коротал Илья погожие деньки во дворе. Даже по осени, когда подули сырые зябкие ветры, он не спешил укрыться в доме: под крышей ему было куда как хуже, глаза мозолили ненавистные стены.

Его не забыли, как бы ему это ни казалось. Заходили приятели, с которыми прежде сплавлялись по реке, да ещё мало ли чего выдумывали по малолетству. Но другое дело было на улице, там-то всё больше народу повидаешь – нет-нет да и пройдёт кто-нибудь по улице, поздоровается да заведёт какой ни есть разговор; всё не так одиноко Илье.

Из стародавних приятелей только Хвост не заходил к нему. Зато его мать, старая вдовица Сухо́та, нередко появлялась за плетнём, когда отправлялась полоскать бельё на речку. Проходя мимо, она неизменно кивала Илье и долго смотрела на него, медленно шагая с корзиной. В ту зимнюю ночь её сына, приятеля Ильи Хвоста, убило печенежской стрелой, когда он кинулся на врагов с вилами в руках…

Однажды Сухота по второй после тех событий весне, проходя мимо двора Ильи, где он сидел, жадно вдыхая сырой волнующий воздух, остановилась у плетня. Она невыносимо долго смотрела на Илью и так же невыносимо молчала. Илья, которому было не по себе от этих её взглядов, отвернулся, сделав вид, что разглядывает грача, разгуливающего неподалёку. До него донёсся тяжёлый вздох, он скосил глаза в сторону старухи, и тут она, по-прежнему глядя на него, сказала, будто вслух подумала:

– Пусть бы лучше, что ли, так же вот сидел, горемычный мой… Какой ни есть, а – живой… Уж он бы, ненаглядный, у меня как сыр в масле…

Илья, набычившись, исподлобья смотрел на неё и вдруг сорвался, зло бросив в её сторону:

– Полно, тётка Сухота! Что говоришь-то? Да я бы, может, лучше, как он, чем так… Да он бы на моём-то месте, поди, удавился бы! Как есть – удавился! Не жизнь это, слышишь?