Подошла Наташа и неожиданно сильной рукой обняла Гущина за шею, притянула к себе и поцеловала. Этого Гущин уже не мог вынести, он заплакал. Не лицом – глаза оставались сухи, – он заплакал сердцем. И Наташа услышала творящийся в нем сухой, беззвучный плач. Она сжала ладонями его виски:
– Зачем, милый, не надо. Мне так тихо и радостно с вами, а вы все не верите. Ну поцелуйте меня сами.
Гущин взял ее руку и поцеловал. И тогда Наташа поцеловала у него руку и сказала со страшной простотой:
– Раздевайтесь, ложитесь, я сейчас приду. Счастья не было – забвение, провал, сладкая смерть.
А когда Гущин очнулся, Наташа лежала на его руке с закрытыми глазами, и не было слышно ее дыхания. Испуганный, Гущин приложил ухо к ее груди, сердце в ней билось сильно и мерно, только очень тихо.
Луна почти влезла в окно и мощно заливала комнату, наделив все в ней находящееся дневной отчетливостью. С большой фотографии, висевшей на стене, в изножье тахты, прямо в лицо Гущину устремил твердый светлый взгляд молодой человек лет двадцати пяти. Гущин отвернулся, но с туалетного столика на него уставились те же твердые крупные глаза. Гущин отвел взгляд к стене, но и там висели фотографии того же молодого человека: на иных он был старше, на иных моложе, а на одной – ребенком, большеглазым мальчиком с высоким лбом и неочерченными, мягкими губами. И эта фотография добила Гущина. Конечно, у Наташи были увлечения, влюбленности, но как же надо быть задетой, раненной человеком, чтобы увешать всю комнату его фотографиями, обречь себя на его вечное присутствие. Ведь если чувство ушло, то тяжело, докучно постоянно натыкаться на нелюбимые черты. Значит, Наташа и сейчас любит этого молодого человека с твердыми светлыми глазами? Тогда случившееся между ними – воровство. У настоящей любви воровство. Уйти? А что подумает Наташа? Окончательно уверится, что имела дело со старым авантюристом. Оставить ей записку? Да разве выскажешь все это в записке? Гущин поднялся и, сам не зная, что он сейчас сделает, протянул руку к большой фотографии, висевшей напротив.
– Не трогать! – раздался незнакомый звенящий голос Наташи. – Не смейте прикасаться к портрету отца!
Отца?.. Этот мальчик – отец Наташи? Что ж тут удивительного – погибший на фронте отец Наташи мог быть даже моложе, чем его дочь сейчас.
– Боже мой! – сказал Гущин. – А я-то мучаюсь! Простите меня, Наташа, я, кажется, правда хотел его убрать.
Напряжение покинуло Наташино лицо. Она потянулась к Гущину и уже знакомым сильным движением обняла за шею. В сумятице радости и смертельной жалости к Наташе и ее отцу-мальчику, так и не узнавшему, что он оставил на земле, Гущин вдруг расстался со всем, что ему мешало, сковывало, делало нищим.
Когда уже на рассвете они разомкнули объятия, Наташа сказала слабым от счастья голосом:
– Я сразу вас полюбила… Как увидела… Вы замечательный, вы чудо, вы Кваренги!..
Уезжал Гущин поздно вечером. У Наташи были съемки, и он весь день один прослонялся по городу в каком-то сладком полусне, не замечая окружающего и любимых зданий, ибо даже Кваренгиева гармония не могла ничего прибавить к переполнявшей его радости. Эта радость помешала ему испытать боль при расставании на перроне – непостижимым образом Наташа сумела его проводить. Только потом он сообразил, что она, вероятно, долго дежурила на вокзале, выжидая тот захудалый поезд, на который он обменял «Красную стрелу». Лишь когда платформа побежала назад, а Наташа вперед, обратив к ускользающему вагону странно отрешенное и деловое лицо, Гущина на миг пронизало догадкой о чужой боли, но тут поезд ускорил ход, Наташа исчезла, и радость вновь вернулась к Гущину.