Это уже не было игрой отвлеченных сил – дружеская забота о немолодом, утомившемся человеке. Гущин сказал смущенно и благодарно:

– Спасибо. Я не умею пить. Отвык.

– А никто не умеет. Хотя и привыкли.

Очевидно, Наташа имела в виду совсем развалившегося юного поэта с несчастным заострившимся личиком, и осоловевшего Мефистофеля, и красного, как из парильни, противника Верещагина. Один Микула Селянинович, как и подобает богатырю, был свеж и бодр, хотя выпил не меньше других…

Наташа увела Гущина из гостеприимного дома, когда полумертвый поэт и Мефистофель стали снаряжаться в новый поход за водкой.

– Ты не сердись, Наташенька, – жалобно говорил художник, – ребята выпить немножко хотят.

– Пейте на здоровье, а Сергею Иванычу хватит! – решительно заявила Наташа.

Прощание было трогательным. Художник сжал Гущина в объятиях, поцеловал и прошептал, скрипнув зубами:

– Будешь снова – в гостиницу не смей, прямо к нам! Наташку обидишь… – Он не договорил, но бешеная слеза, застлавшая синий взор, заменила слово «убью!».

Гущин почувствовал, что это не просто угроза, и еще раз поцеловал художника в твердый алый рот, схоронившийся в плюшевых зарослях.

Вета, жена художника, навязывала Наташе пирог, остывшие беляши и еще какую-то снедь, а мальчики с отчаянным ревом цеплялись за ее юбку, и Гущин видел, что Наташа в самом деле не одинока в своем большом городе…

Наташа жила на улице Ракова. Они избрали окольный путь туда через Дворцовую площадь и Марсово поле. Здесь Ленинград был щедро высвечен прожекторами, выгодно изымавшими из тьмы дворцы и обелиски, но интуристовский этот глянец лишал город его строгости, гордой независимости. Впрочем, если сделать над собой усилие, то в голубом мареве над прожекторами, в резкой белизне озаренных стен можно было проглянуть Петроград семнадцатого года, когда в ночи у костров грелись бойцы революции. «Дымок костра и холодок штыка…»

Гущин вздрогнул, словно его коснулось острие этого холодного штыка. Внимание – твой день еще длится, еще теплятся угли в костре. Запомни, запомни, что ты действительно шел по Дворцовой площади об руку с девушкой Наташей, не убеждай себя потом, что все-то тебе приснилось. И запомни: она была с тобой весь день и весь вечер, и терпела тебя, и не прогнала, хотя ты был то перевозбужден, то подавлен, то пьян, а под конец и вовсе развалился. Она все простила и осталась добра к тебе, и это было, было, было, и это есть, пока еще есть. Она рядом, вся рядом, ее глаза, загорелые скулы, нежный, стареющий в печали рот, растрепавшаяся драгоценная прическа, шея, плечи, – боже мой, вся из теплой жизни, она идет рядом, и можно коснуться ее. И к своему ужасу, он тронул Наташу рукой. Она вопросительно взглянула на него.

– Простите, – пробормотал Гущин, – я вдруг усомнился, что вы правда здесь.

И Наташа не удивилась, она сказала успокаивающе:

– Здесь, конечно, здесь.

Обрадованный, Гущин принялся горячо благодарить Наташу за «ее Ленинград».

– Какие все славные и талантливые люди!..

– Да… – рассеянно согласилась Наташа. – По почему-то сегодня я любила их меньше.

– Почему? – встревожился Гущин.

Она помолчала.

– Как бы это лучше сказать… Высшее мастерство актера сыграть не сцену или монолог, а паузу. Когда-то МХАТ славился паузами. С моими друзьями не бывает пауз. Им надо все время суетиться: спорить, кого-то разоблачать, читать стихи, петь, пить водку, переживать, драться или бегать по выставкам, просмотрам, премьерам…

– Но разве это плохо?

– Понимаете, их суета идет от дилетантства. Дилетантства всей душевной жизни. Это, конечно, не относится к художнику, он мастер, профессионал, тащит семейный воз и еще находит силы для игры, озорства… Но зря я так… Спасибо, что все они есть. Нечего бога гневить. Спасибо, спасибо! – повторила она, подняв кверху лицо. – Это я богу, чтобы не навредил… Но знаете, Сергей Иваныч, вот вы умеете держать паузу, с вами так чудесно молчать!..