Панчо лучше мотоцикла. Завидит меня издалека, бежит навстречу. Грива по ветру. И-го-го! Сено не любит. Яблоки ест, морковку, дыни, арбузы.
А потом я скачу верхом. По холмам. Надо быстро скакать, тогда мягко и ветер в лицо. Совсем как в кино. А то заеду в лес, мне навстречу лоси и олени выходят. Иду следом. Они пешего человека боятся, а конного – нет. Идут вслед за Панчо. За своего принимают.
– А ты в Бога веруешь, Джордж?
– Никакого Бога нет. Какой рай, когда земля и есть рай. Голубое небо, розовые облака, зеленые деревья. Какой же это Божий рай, если не перелистнуть страницу, на Панчо не скакать, женщин не любить. Выеду в город на своем желтом кебе, сделаю сто баксов, лежу под высоким дубом, книжку читаю. Надо мной высокое синее небо, на зеленом лугу Панчо пасется, собака подойдет, в щеку поцелует. Это и есть рай. Бабочки, стрекозы, птицы…
– И что, со смертью все так и кончится?
– Кончится. Мы сейчас в раю живем.
Предолимпийская Москва была разрыта, как могила. Стояла удушливая, коричневая пыль. В забегаловке бандерша-подавальщица принесла нам четыре кружки пива, миску креветок. Пиво – подкрашенная вода, креветки – оплевки княжьего пира.
– Да вы что?! – стал возникать Володя.
– Ты думаешь, только ты один умный, а все кругом дураки? Эка, – отрезала с ходу бандерша.
Качать права было глупо, мы отодвинули кружки и стали копаться в креветочном помете.
– Кто уехал, кто сидит на чемоданах, – сказал Володя. – Уехать, чтоб уткнуться в тупик…
Черные блестящие глаза. Посреди буйной рыжей гривы – неожиданная лысина. На упругой рыжей бороде шевелилась креветочная скорлупа.
– А чем на жизнь зарабатываете?
– Литературой в вечерней школе. У нас самиздатский кружок. Мне поручен Ленинград.
Мне дали его координаты в Ленинграде: Володя поможет переправить на Запад микропленку с моими рукописями. Он взялся отвезти меня к К.
На Красноармейской улице, в писательском доме, на раскладушке у лифта лежала громадная старуха в черном. В этом доме только что был убит писатель Богатырев. А может, то смерть сама за кем-то опять пришла.
Мы поднялись в лифте и долго звонили у двери К. По ту сторону тихо. Тощий белесый парень в синих солдатских трусах вышел из квартиры напротив. Стоял, смотрел, покуда не вызвали лифт. Внизу, под деревьями, красивая молодая женщина в янтарях, в украинской расшитой кофточке, взобравшись на поребрик, свистела ввысь условленным свистом. С верхней лоджии ей просвистели в ответ.
Страшновато было здесь, таинственно. Володя все пытался дозвониться до кого-то из телефонной будки, потом долго говорил, прикрыв трубку ладонью.
– У К. отключили телефон, – сказал он, выйдя из будки.
– Кто?
– Комитет. К. нет ни в Москве, ни в Переделкине. Я знаю, где он. В Пярну, у Д. Остается одно: как только появится К., я выйду на вас в Ленинграде.
На Ленинградском вокзале, вокруг ильичевской страшной головы с белыми римскими бельмами, копошился народ. К сонливым кассиршам не прорваться, хоть поезда и уходили полупустыми.
Хороша Москва-столица с красного своего фасада, где над желтым куполом ходит волной алый имперский штандарт. Но отойди вглубь от фасада, и поворотится к тебе Москва табором вокзальным. И ты никто и звать тебя никак. Коротай ночь на газетке на вокзальном полу. А в гостиницу сунься – фифа в окошечке тебе от ворот поворот. Куда прешь в калашный ряд со свиным рылом. И выходит, бездомный ты бродяга в столице родины.
Ничтожным Евгением стоял я у небоскребных мухинских фигур, одержимых звериным оптимизмом. Рабочий и колхозница. Что-то бесчеловечно-вавилонское клубилось надо мной. Крылатый бог-бык, крылатая богиня-бычиха.