– Ночи бродячие, речи несмелые.
От-лю-бя.
Хочешь, иначе я жизнь переделаю
Для тебя?
Хочешь, уехать в далёкие страны
Умолю,
Или навеки любить перестану я,
Как люблю…

И непонятно было, чем брала эта песня с немножко странными и переиначенными, должно быть, словами, как она попала к Санечке и кто её автор**, – но только у меня она засела в памяти, как вбитый гвоздь, и я закрываю глаза, чтобы мысленно видеть картину: прокуренное дорожное общежитие, комната без обоев, мы – только кончившие учёбу мальчишки-мастера, которых судьба вскоре разметает кого куда, – и Санечка, который, оборвав очередной аккорд, вдруг смотрит мне в лицо и сильно хлопает по колену:

– А не махнуть ли нам с тобой, браток, на 306-й километр? Ох и местечко, скажу тебе, – кругом простор, степи от пуза: есть где разгуляться душе! Там прорабу как раз двое мастеров на земработах нужны. Отпахал по двенадцать часов в день – и дыши грудью, а? Только мне для весёлости второго дружка надо – ну что, поехали?

– А, чёрт возьми! Поехали, Санечка, – где наша не пропадала…

2

На 306-м километре, в степи, бесилось солнце на закате, после дневной смены пыль от самосвалов хрустела на зубах и в глазах прыгали чёртики. В тени дорожного вагончика, жидкой, как от стекла, хотелось лежать не вставая, но сегодня мы с Санечкой, попив чая, упорно гладили брюки и сушили на ящике его тельняшку: едем за полста километров на местную гулянку. Шофёр Булат Рискиев, слепя белозубой улыбкой, подавал свой скрипучий самосвал ровно в девять вечера. Что заставляло его, мотавшегося в конце недели в посёлок к семье, иногда прихватывать нас с собой, а потом привозить обратно, так и остаётся загадкой. Быть может, ему было веселей катить в компании молодых дорожных мастеров. Мы расправляли последние складки на выходных брюках, ревел мотор – и булаткин ЗИЛ птицей летел в просторные степи…

О, как пахла земля в этот багряный предзакатный час, какой освежающей прохладой тянул ветер со стороны синеющих, словно холмики, невысоких гор, как буйно кричали невидимые птицы в степи. Нас с Санечкой мотало из стороны в сторону, горячий дух мотора смешивался со степным ветром, Булат всю дорогу белозубо улыбался – и вот за поворотом блистала река.

В Дудинке, небольшой пристани с посёлком – куда какой-то девичий вуз выбросил свой десант, – мы долго шли по скрипучему деревянному тротуару, вбирая в себя запахи жилья, смолы с причалов и пресно пахнувшей тины вдоль всего берега. И уже к темноте, когда огненные блики костров и первые звёздочки плясали на речной глади, мы с гитарой наперевес подходили к палаточному лагерю у плотов, где и проходили обычно все посиделки с приезжими студентками.

– Ты чего это, черноглазая, такую тяжёлую воду тащишь? – с цыганской удалью кричал Санечка какой-нибудь студенточке в великоватой фуфайке и, мигнув мне, подхватывал на ходу ведро. Я понимал его, сноровисто совал под мышку гитару и тоже хватал у кого-то бадью с водой. Скоро мы сидели у палаток возле костра, мгновенно со всеми перезнакомившись, и Санечка, закатав рукава тельняшки, с великолепным искусством чистил картошку с девчатами и спорил, что один обойдёт в этом деле шестерых. У него был необыкновенный талант сразу становиться своим в любой обстановке, и я, шалея от восторга, учился у него, как рыцарски забрать у хрупкой девчонки тяжёлое ведро, а потом, накинув кому-нибудь на плечики от ветра свой пиджачок, закатать рукава тельняшечки и кашеварить так, чтобы всем было завидно и приятно смотреть на домовничавшего Саню… У костра, где бренчала его гитара, становилось всё тесней.