Бодро проговорив всё это, манерой держаться, уподобляясь ведущему шоу ривайвелистов Калифорнии, Эрудит Че вновь выдвинул вперёд себя хмурого старшего брата Александра-младшего, который, вопреки подобающим манерам и приличиям, принятым при осуществлении важного и ответственного мероприятия, фиксируемого на камеру ради трансляции тысячам зрителей, беспечно закурил жёваную жёлтую сигарку-бычок, видать, недокуренный прежде, и оставленный ради особой нужды.
От того зрелища, Эрудита, видевшего в руках у Пушкина целый портсигар, доверху набитый дорогими марками, вновь передёрнуло. Но, согласовываясь с демократическим обычаем, принимать волю творческого человека даже в самых неприглядных её проявлениях, Че всё же отступил прочь, оставив зрителям на память о себе сияющую улыбку шоумена.
Ну, а Пушкин, озираясь на презентующего его образ в самых выгодных красках Эрудита так, будто тот назойливо прицепился к нему где-то посреди улицы, ради вербовки в общество свидетелей Иеговы, вытащил из кармана брюк подозрительно выглядящий листок, и, вместо того, чтобы воспользоваться им по назначению в этом, поросшем бурным кустарником парке, расправил мятую поверхность до состояния готового до употребления публичного документа, и, пережёвывая окурок с одной стороны рта на другую, полным злобы и отвращения к слушателям голосом, зачитал, прилежно начав свой стих с короткого, но емкого названия:
“Разочарованье.
Шипите и фыркайте в суете-сует,
Кряхтите и плюйтесь, твари, —
Но знайте – отныне меня с вами нет…
Меня больше нет в Сансаре!
Уж больше меня суетой не проймёшь, —
Я в жизни узнал её цену…
Узнаешь и ты, если слезы прольёшь
За самых родных измену…
Измену, не ту, что в суете-сует
Имеет своё основанье, —
А ту, что сейчас я слагаю в куплет,
Под именем – разочарованье!
И хоть я устал от житейских сует, —
В стихах их затрагивать грех.
И с троицей прав, кто о жизни куплет
Поднимет на громкий смех.
О ней, что писать? Благодарности нет
За подвиг души от земного, —
Ведь подвиг души – это внутренний свет,
И грусти ещё немного…
Вот тьма опустилась на землю, и вдруг
Вокруг стало много злого,
И превратился мой лучший друг
В бездушенника слепого…
И тьма опустилась ещё сильней,
И мать превратилась в лядь…
Решайтесь, сограждане, – кто посмелей
Посмеет об этом сказать?
И брат мой родной стал совсем не тот,
Что был мне родным по духу, —
Ведь гражданам, превращённым в скот,
Он угождает как шлюха!
Мне больно, и я из Сансары исчез:
Порвал её замкнутый круг…
Теперь на земле только тёмный лес
Отныне мне преданный друг!
А в вышине – вдохновенье и свет,
И радость, что так одинок…
В Сансаре меня для людей больше нет…
Я рад, что понять это смог!”
Зачитав эдакое душевное откровение, Пушкин заглянул в объектив камеры так, как глядят обыкновенно в дверной глазок, заслышав на лестничной площадке посторонний шум и пытаясь через линзу разглядеть тех, кто его вызвал; отчего, вальяжно вкушавший презентованный ему сюжет Александр-младший, нервозно подскочил в своём кресле, колыхнув душу майора внутри себя, словно залитые пивом потроха.
“А, тля! Во как! Скушал?! Так-то! Хоть и погорел наш Пушкин, хоть и загнали его в пятый угол, а всё же вывернуться сумел красиво: и вакансию вожделенную у добрых людей получил, да такую, что огрехи его, ему же, теперь на руку будут, а главное – негодование своё с толком выместил, прочитав накипевшее в рифму, не только ради отмщения, но и с пользой практической!” – обрадовался успеху Пушкина майор, сотрясаясь под воздействием ругательств Александра-младшего, что стены буддистского монастыря от напеваемых монахами мантр, но не переживая об их губительном воздействии, поскольку был уверен уже в том, что дальнейшая жизнь поруганного поэта наладится, а все те неприятности случились именно ради его становления, согласовываясь с религиозным убеждением о том, что, чего бы не делал бог, а всё – к лучшему.