Но предположения нашего майора и в этот раз развенчались своенравием неведомой ему души, категорично непохожего на него человека, каковым являлся Пушкин, делающий всё по-своему, и всегда обескураживающий тех, кто ждал от него разумного, логически слаженного поведения, поскольку был поэтом не из корысти, а по призванию, руководствуясь чуждыми этому миру соображениями – некими духовными потребностями, навеваемыми ему из мира горнего – чуждого человеческих моральных категорий, и заставляющего своих земных служителей делать что-то, идущее вопреки установленным в обществе людей нормам – что-то запредельное, шокирующее и подчас откровенно отвратительное, ради установления доказательств истинной преданности духовным интересам, вопреки земным ценностям.

Так и в этот раз, современный прототип Пушкина намерился принести присягу вдохновению, пренебрегая очевидной своей долгожданной победой в игре общечеловеческих приоритетов, решив послужить интересам мира горнего, неожиданным для простых, лишённых дара творчества людей, своим поступком.

Кивнув стоящему неподалёку Эрудиту, будто приглашая занять прежнюю позицию ведущего репортаж перед камерой, Пушкин отошёл чуть в сторону и, расстегнув франтовской свой сюртук, полез в карман исподней одежды, как то делают люди, убравшие необходимые в обиходе вещи – вроде зажигалки или телефона, в самую глубь своего платья, собираясь утром на выход в спешке или только что поднявшись с постели.

Но когда Че приблизился к нему на расстояние вытянутой руки, вместо безобидного аксессуара делового человека, Пушкин вдруг обнажил перед зрителями огромный зубчатый нож.

Увидев это, Эрудит попытался отстраниться, шутливо напоминая о том, что нож этот – всего лишь орудие производства для резчика по дереву, коим и являлся Пушкин в тот период, когда попал в неприятности, находясь в своей комнате и работая над изваянием обнажённой женской натуры. Но несформировавшаяся толком шутка его, так и осталась висеть в воздухе, едва сорвавшись с кончика языка, попавшего во мгновение на прицел кончика полоски зубчатой стали.

– Тебя я не трону… ты будешь лишь зрителем… но смотри за камерой, чтобы запечатлеть всё, как следует! – грозно предостерёг Эрудита Пушкин, и тут же ловко обвил его запястья, извлечённой из того же потайного кармана нейлоновой верёвкой.

Эрудит попытался что-то возразить, но, когда руки поэта полезли обшаривать карманы его неформальной одёжи, покорно притих и присел на корточки возле камеры.

Сам Пушкин, меж тем, двигаясь проворно и весьма решительно, вытащил запасённый возле пупа скотч и, нечаянно толкнув видеокамеру локтем, продемонстрировал, смотрящему на это через монитор Алексанлру-младшему, перспективу, открывающую вид на стоящую возле обочины при входе в парк скромную машину марки “Golf”, к двери которой и привязал Эрудита несколькими мотками липкой ленты.

Из содержимого карманов своего новоявленного благодетеля Пушкин взял лишь небольшой пакетик, наполненный белым порошком, да одну из множества, тут же возвращённых назад в карманы брюк Че, стодолларовых купюр, которую, незамедлительно скрутив в трубочку, тут же употребил, как проводник ссыпанного на капот порошка к собственному носу.

“Неужели, только ради этого, он взялся изуверствовать над клоуном-Эрудитом? Подумать только, – что делают с людьми наркотики! А ведь это был его шанс реабилитироваться и даже разбогатеть…” – печально недоумевая, подумал майор, но вновь оказался неправ, поскольку и здесь нетривиальная логика поэта перещеголяла домыслы нищего на творческую фантазию военного.