Попробуем прояснить этот момент. Для начала отметим, что если есть внутренняя жизнь, то, стало быть, есть к чему приобщаться. Ведь к тому, что полностью исчерпывается своим внешним значением (ролью в окружающем мире), не приобщишься: оно вытолкнет наружу – в среду, которой всем обязано. Впрочем, из возможности приобщения еще не следует его обязательности, поэтому идем далее.
Какое бытие может быть по-настоящему самостоящим? Очевидно, то, в котором заключена его – бытия – полнота (вот найдено и третье имя тому, у чего, вообще-то, имен, как извне данных наречений, нет и быть не может). В таком случае понятно, почему самобытие вбирает в себя: нельзя быть отстраненным от бытия, взятого в своей полноте. Или непонятно?
Во-первых, отстраняться от полноты бытия попросту некуда. Во-вторых, в бытии, которое по́лно, сосредоточено все бытие, какое только возможно, то есть единственная возможность быть – быть в этой полноте.
Напоследок, чуть задержимся на этом моменте, а именно на том, что почему вобраться внутрь можно только в качестве единого со всем остальным, что там – внутри – есть? Предположим, что-то вовлекло меня внутрь себя, и там, внутри, я продолжаюсь как нечто отдельное, иное всему остальному. Что-то вроде зонда, который через пищевод вывели в желудок. Выходит, я вовлекся внутрь из внешнего интереса. Однако внешний интерес возможен только к внешнему же. Он никогда не ведет вовнутрь (разве что вовнутрь материальных объектов, но у них даже внутреннее – разновидность внешнего). Заинтересоваться внутренним – это не совсем верные или совсем неверные слова: самобытие захватывает меня в той мере, в какой я открываюсь ему, перестаю от него отличаться, с ним разниться. То есть, вовлекаясь внутрь, я параллельно отказываюсь занимать внешнюю позицию, капитулирую как субъект объекта. Невозможно вовлечься внутрь на правах обособленной частицы. Ведь это значит оказаться внутри, оставаясь снаружи, что абсурдно. Приобщение к тому, что обладает внутренней жизнью, то есть приобщение к этой внутренней жизни, происходит путем трансформации, в результате которой становишься не чем иным, как самой этой жизнью. Ни много ни мало.
Таким образом, если, как я выразился, единственная возможность быть – это быть в полноте, пора поправиться: не быть в полноте, а быть полнотой. То есть уже не отдельной частицей внутри чего-то большего. Полнотой не может выступать разное – только единое. Бытие как полнота – это бытие, сконцентрированное, сосредоточенное, спрессованное, сгущенное в одну точку. Правда, это такая точка, границ у которой нет. Центр – везде, а периферия – нигде, как говорил Николай Кузанский о Боге (а также Эмпедокл, Бонавентура, Паскаль и много еще кто – каждый о своем, хотя примерно об одном и том же).
Доверие к бытию
Казалось бы, в стабильное, мирное время имеется больше оснований для спокойствия, внутреннего баланса, уверенного расположения духа. Или, как минимум, для поиска спокойствия и уверенности, для нащупывания равновесного состояния или того, что можно назвать непоколебимостью. Однако это верно лишь применительно к такому спокойствию и уверенности, которые ситуативны и связаны с (внешними) обстоятельствами. А если говорить о непоколебимости, то она в принципе должна быть надситуативной. Непоколебимость есть непоколебимость вопреки, а не благодаря. И раз она над- или внеситуативна, ее нащупывание актуально всегда, а не только в периоды благополучия.
Атмосфера более-менее устойчивого существования располагает к ситуативному спокойствию и уверенности, и именно они трещат по швам, когда обстоятельства меняются к худшему. Если бы было возможно только ситуативное спокойствие, то никаких вопросов: изменение ситуации автоматически обрекало бы нас на беспокойство и фрустрацию. Между тем помимо вызывающего доверие быта имеется и вызывающее доверие бытие. И если рушится спокойствие, связанное с доверием к быту, то спокойствие, связанное с доверием к бытию, не только не ослабевает – оно вполне может даже разгораться, становиться интенсивнее.