С ничтожеством эгоистических страхов разобрался тот, для кого они бесследно исчезли, – не тот, кто «понял», что они – ничтожны.

Страхи подобного рода таковы, что даже секундное им внимание будет расточительством. Внимая им, идешь у них на поводу, их продолжаешь, в них «варишься». Момент, когда они уходят, похож на освобождение от наваждения, возвращение в сознание после обморока. А когда вернулся в реальность, то занят уже только ею, потому что нельзя отвлечься, отделиться от того, кроме чего ничего больше и нет. Вернувшийся в реальность ведет себя так, словно никогда ее не покидал, он и знать не знает о том, что, казалось бы, еще недавно пребывал вне реальности. Разговоры про «возвращение в реальность» лишены для него всякого смысла, и вести их или в них участвовать он не будет никогда (тем более что никакой такой реальности как объекта своего внимания он не знает).

Апология бесстрашия представляет собой неимоверный абсурд. Бесстрашие возможно только как нечто глубоко органичное. Если же отнестись к нему как к чему-то особенному, оно тут же перестанет быть органичным. Для кого бесстрашие естественно, тот не уделяет ему внимания и не ценит его (из этого не следует, что он им пренебрегает, просто бесстрашие для него – не объект, просто он – не субъект бесстрашия). А вот трус – ценит. И пока ценит, он – трус. Ценить бесстрашие – проявлять неверное к нему отношение (верным «отношением» к бесстрашию будет отсутствие какого-либо отношения ввиду отсутствия разделения на состояние и того, кто в этом состоянии находится).

Центр – везде,

периферия – нигде

Нас вовлекает в себя, приобщает к себе то, чему не требуется внешнее признание. Самое первое и простое тому подтверждение: если бы внешнее признание ему требовалось – оно бы оставило нас вовне.

Впрочем, утверждать, что оно вовлекает нас в себя, ПОТОМУ ЧТО ему не требуется внешнего признания, будет ошибкой. Его свобода от внешнего признания является скорее не причиной, а следствием того, что оно приобщает нас к своему бытию. Обнаруживая себя как не-иное субъекту, оно – хорошая возможность наконец-то заменить местоимение именем – обнаруживает себя как целостность или целое.

На целость/целостность как на не-инаковость и не-внеположенность мало обращается внимания, и напрасно. Если можно так выразиться, не вовлекающее в себя целое ставит свою целость под вопрос. То, что позволяет мне остаться в качестве частной жизни, явно представляет собой тоже нечто частное, частичное. Но будет ли целым то, в чем перевешивает частность, а не целость? Вопрос риторический. Благодаря своей ничему/никому не-инаковости целое, собственно, и оказывается целым.

Итак, то, о чем заведен разговор, обрело свое имя. Мы говорим о целом; и то, что ему не требуется внешнее признание, связано с его целостью. Равно как и то, что оно приобщает нас к себе как ничему и никому не-иное. Таким образом, эти два аспекта лучше вообще не рассматривать с точки зрения того, что чему является причиной, а что – чего следствием. Свобода от внешнего признания и вбирание в себя того, кто мог бы такое признание обеспечить, – две стороны одного и того же.

Дадим альтернативное имя тому, что вовлекает нас, субъектов, в себя и чему не требуется признание со стороны: бытие, не выводимое извне, самобытие. Чтобы не выводиться извне, нужно обладать – выразимся максимально доходчиво – внутренней жизнью, которая постольку внутренняя, поскольку вполне самостоятельна. С учетом того, что самостояние есть не что иное, как отсутствие необходимости в поддержке со стороны, с внешним признанием становится все понятно – самобытию оно ни к чему. Но почему самобытие таково, что приобщает к себе своего субъекта? Это пока неочевидно.