А вот строфа, тоже достойная стать цитатой и цитату внутри себя спрятавшая. Написано – назавтра после того, как мусульманские самоубийцы протаранили пару американских небоскребов. Понять смысл этого подвига невозможно. «Нам нужно сгинуть всем одновременно, чтоб наконец-то что-нибудь понять». Завет «не убий» отныне абсурден, ни слёзы, ни молитвы – ничто людей не образумит: озверение сметёт любую молитву.
Исповедь времён Буша-младшего и Бен-Ладена положена на дремлющий в русском подсознании сюжет времён Святослава и Кури, скандально оживлённый Юрием Кузнецовым, – и это бьёт без промаха. Еще и потому, что русское подсознание традиционно прикрывается мифологизированным Словом как магическим заговором. Тут, конечно, неизбежна лермонтовская тень:
Стихи – как последнее спасение? Мистика, впитанная с младых ногтей среди народа, живущего Словом. сказал бы: Народом Книги, если бы это определение не было до русских усвоено другим народом, таким же «богоизбранным». А может, не только мистика, но и практика реального спасения души (и тела) от грязи быта, от каторжной стирки? И любовь ведь кончалась – потому что мешала стихописанию, потому что Слово было важнее, потому что между «ним» и «мной» Книга стеной: не суженого любила, а – со всем миром выясняла отношения. С Богом. С истиной.
И – с народом:
«Зверушность», окрасившая детские воспоминания, идёт лейтмотивом через дальнейшую жизнь. «Тотальное скотоложество» терзает душу. «Кто хочет быть счастливым, тот зверем должен стать». Вокруг – «народ, зверьё, растенья». Люди втянуты в животный круговорот.
А Бог? Ему всё «по фигу», он молитв не слышит. Любить Бога – всё равно что любить пустое место: «Он не в счёт». Непрерывное скрещение непробиваемого «низа» и просквожённого «верха». Результат – «божественное скотство»: всеобщее слепое ликование людей, червей и всего прочего, что копошится в этом месте.
В такой ситуации продолжение рода естественно проскакивает мимо восторгов супружества. Из невест – сразу в матери. Из упоённой игры в «дочки-матери» – в упоённое материнство. Фигура матери – путеводная звезда; появление сына – свет в окошке; главная песнь – колыбельная. А песнь Сольвейг? Кому?! «Как мой милый уходил – с собой солнце уносил. С каждым днём всё холодней. Мама, с неба обогрей!..» Мыкается душа между материнством и сиротством. «Можно подумать, что жизнь с мамой – рай. Нет, мама была в своём раю, а я в своём». А дальше? «Я буду жить во тьме распада и сыновей рожать в аду».
В ад, загримированный под рай, ведут все тропы. Из зве-рушья: «рай – это там, где нет людей, а только дети и собаки». Из безбожья: «в аду не нужно провожатых мне». Из без-любья: «я в детстве так боялась рая, где будешь ты любим любым.» – да не отвлечёт нас блестящее игрословие от тяжкой мысли, в него заложенной. Ад и рай – одно и то же, это лейтмотив всей лирики Инны Кабыш. Уйти некуда, разве что «из ада жизни в ад смерти». Уповать не на что: «мой утраченный рай, будь мне адом!» Различать бессмысленно: «райский сад со множеством скамеек и ад – в одной окажутся черте».
Опираясь на название одной из книг Инны Кабыш, можно вообразить, что перед нами «личные трудности». Да, всё действительно укоренено в лично пережитом. Сильнейшее стихотворение в этом кругу – «Воспоминание о детсаде»: нужно переждать прелести коллективного рая: «зарядку, мёртвый час и ужин», пока придёт мама, и вылететь к ней «из света в подслеповатый коридор», зарыться лицом в её плащ, и этот душный плащ, и дождь за окнами, и серый забор – рай.