Домашним: матери и деду – Огра показывал после сушки в горячем глянцевателе сияющие ярче натёртого содой пятака «новые» фотографии.

Достопримечательности Гуджарати в дежурных ракурсах; одноклассники: мальчики – only – настоящая мужественность и преданность суровой дружбе; девочки – really – исключительная женственность и «авансом» верность будущему любимому. Он, кстати, вот-вот «войдёт» в кадр…

– Замечательно! – укоряюще говорила мама, переживая, что этим увлечением сын бывает без еды занят до голодного свербежа в желудке, и не замечала, что раз от раза это были одни и те же фото.

– Хорошо… – ворчливо говорил дед, не глядя на них и считая, что эта «дурь» не поможет внуку, как ему в душе хотелось бы, стать в жизни зажиточным, как папа деда: эх, было время, до Революции 1917 года. Будет Огра неимущим фотографом, как этот разведённый «инжинир» Олег Романович. Про таких «в нашем народе» говорят: «беден, как ладонь в слезах»7.

Дед для придания весомости своим словам всегда ссылался на «наш народ». Даже если придумывал эти слова сам.

– Принёс? – нетерпеливо спрашивал огромного Огру очередной пританцовывающий как на морозе «клиент», и оба они своим видом и поведением почему-то заражали явным беспокойством лица прохожих на улице.

Огра медлил. Набивал цену. Нравилось ему это. Потом небрежно говорил:

– На, ну…

Это означало: «возьми».

Когда он уходил, некоторым клиентам казалось, что какой-то массивный конюх в толпе ведёт в поводья невидимую лошадь тяжеловесной породы.

Цветные порхают платьица

В белой до пояса хлопковой куртке с закатанными по локоть рукавами, пританцовывающей походкой парикмахера, ранним утром четырнадцатого дня лета перед началом смены в стеклянные, в две створки, двери салона бытовых услуг на Витринном проспекте сутулясь вышел перекурить знаменитый в Гуджарати молодой мастер своего дела Каро С.8

Он только закончил рассказывать по обыкновению опохмеляющимся у него в буднее утро друзьям: Греку, Большому Гуджо и Аджике – одну из историй своей молодости. В ней случилось короткое знакомство с «навсегда влюбившейся» в него девушкой, которая в день их расставания в далёком холодном городе бежала по взлётной полосе за лайнером и плача махала вслед ему рукой.

Она «пайзахи» – всенепременно обещала (Каро сам слышал) писать ему письма до тех пор, пока судьба не сведёт их ещё раз и навсегда.

«Самолёт не лошадь, э, не осадишь…» – расчётливо заметил Грек, заинтересовавшийся транспортными подробностями истории.

«Любовь! За это и выпьем!» – вызывающе сказал Большой Гуджо, подразумевая, что Грек ни хрена не понимает ни в ней, ни в самолётах, ни в лошадях.

Выпили.

Закурили.

Синхронно затянулись, большим и средним пальцами, как щипцами, удерживая фильтр сигареты, укрытой куполом греющейся ладони. Особая манера. Шикарная. По ней видно: эти смуглые мужчины, кровь с вином, жизнью тёрты. К поступкам – готовы. Ща, только докурят!

Каро докуривал на улице.

Тогда, кажется, был июль – время, когда угольный асфальт в городе жарится. А над ним цветные порхают платьица. Воздушно. Томительно.

Летняя девочка, она остановилась перед подземным переходом. Каро подошёл к ней, как смелый солдат, умело скрывающий свой испуг:

– Там под землёй (он имел в виду переход) вам будет страшно одной…

И завертелось.

Коку лони сэку хама
У ме миру кио кур…

Напевала она что-то бессвязное на укромных парковых скамейках. Шептала Каро, что поёт ему о радуге над умывшимся дождём полем.

Каро улыбался. И смелел.

После радуги у него осталась её чёрно-белая старая фотография. С чужим для Гуджарати лицом. С резными, как тогда было принято в передовых ателье, краями.