– А она и есть девочка, – хохотнул Мордвинов, – в смысле души, так сказать. А я вот – старое деревянное строение с прогнившим крыльцом. Точнее не скажешь.

– Зря вы так, – поправила его Настя, – в жизни каждый день – как первый. Главное – прожить его с радостью. Поверьте, я в этом уверена.

– За уверенность нужно поднять, – добавил дядя Петя, – и за знакомство. И за спектакль вообще. Дети приходят – значит, мы нужны.

Мне почему-то показалось, что он в этих своих словах сильно сомневается.

Но потом наш волк взял откуда-то гитару, мы стали петь песни и рассказывать веселые истории. Мордвинов поведал, как ему однажды, еще в драматическом, во время спектакля вместо стакана воды, как надобно было по сценарию, подали ради шутки чистого спирту. Ничего, выпил. И роль свою доиграл.

– Только казалось мне тогда, – вздохнул он, – что эта проклятая пьеса никогда не кончится. А я ведь передовика производства играл…

– Суфлер наш в те минуты чуть с ума не сошел, – вставила Зоя, – нес ты, признаться, такую отсебятину… Но жизненно. Как самый что ни на есть передовик…

Вернулись мы в больницу очень поздно.

5

Если бы я, ради борьбы с одиночеством, задумал бы завести себе какую-нибудь живность, то уж точно не попугая кареллу. Кеша в кабинете Сергея Николаевича по утрам орал так истошно, что слышно его было, казалось, по всему корпусу. Больные жаловались. Но почему-то не главврачу, что было бы вполне объяснимо, а Гараняну. Тот отмахивался:

– Он не кричит, а поет. Радуется жизни, значит. Вы настоящих криков не слышали, когда человеку кости ломают.

Было в этом резюме что-то очень темное.

Я часто задумывался – чего ради этот человек обустраивал свою безусловно нерядовую жизнь, вершил наверняка чужими судьбами, власти над этими судьбами добивался? Чтобы свою жизнь заканчивать вот так, без голоса в одиночной палате? Никто из родственников к нему не приходил, вероятно, их и не было. Появлялись регулярно «качки» с продуктами, хорошим, истинно индийским чаем, неподдельной выпивкой, наконец. Но было в этом что-то от обязательного какого-то прислуживания, стремления показать себя перед еще сильным, многое могущим изменить человеком. Похоже, он и сам это понимал. Однажды спросил Агафонова:

– Вот чего бы ты больше всего хотел в жизни?

– Всего, – веско ответил слесарь, – вот конкретно сейчас – отварной картошки рассыпчатой. С селедочкой.

– А квартиру? Свою, новую?

– Будет у меня квартира, – серьезно отметил Агафонов, – с оградкой и под памятником жестяным, – а вот картошки там я уже не покушаю…

Однажды к нам привезли отставного какого-то партаппаратчика, в солидно пенсионном уже возрасте, с довольно серьезным заболеванием позвоночника. Как-то сразу все его стали звать исключительно по имени-отчеству – Макар Игнатович, даже Гаранян. Новоприбывший с утра читал свежие газеты, пил кефир и любил поговорить о международном положении. Норовил вообще порассуждать. Родственники к нему ходили гурьбой, сотовый телефон звонил часто, и попугая Кешу он невзлюбил сразу.

– Абсолютно пустая птица, – откровенничал он, – то ли дело куры там, гуси. Ото всего должна быть польза.

– А от нас с вами какая? – не выдержал однажды Гаранян, – я, например, и насчет своей-то жизни сомневаюсь.

– Ну, ты Степан Суренович, может, и сомневаешься, – ответил тот, – и правильно делаешь, наверное. Пошел бы по государственному пути – цены бы тебе не было. Способности-то есть… А я, скажем, всю свою жизнь людям отдал. Это вы сейчас все порушили.

– И чего же вы, Макар Игнатович, им такого отдали? Машину свою? Дачу? Небось, детей-то хоромами без очереди обеспечили. А ветерана какого-нибудь из халупы так и не переселили…