Отроки бросились за своим толстым и проворным господином через кусты, к забору, обдирая ветхую одежонку, штопанную – перештопанную заботливыми матерями. Миша отодвинул плохо приколоченную заветную доску, и через этот тайный лаз оказался на улице.
– Гусь! Гусь! – тут же закричал он, припрыгивая и похлопывая руками себя по бедрам.
Отроки тоже осторожно, один за другим, вылезли через щель на улицу.
Кого дразнит барчук, было ясно. По дороге шел странный человек в пыльной рясе, сгорбленный вперед, с оттопыренным задом, с длинной шеей и носом – клювом. За ним бежала ватажка босоногой посадской ребятни и тоже верещала разноголосо: «Гусь! Гусь!». И тут один из «бедных отроков», привезенных служить Михаилу Семеновичу, быстро и цепко закрыл рот барчуку. Миша дернулся, отбросил руку мальчика.
– Ты что? – крикнул.
Отрок ясно и неуступчиво смотрел на него:
– Нельзя дразниться, – сказал, – и старших… и священника…
Мишута скривил «рожу»:
– Ме-е-е-ме-е-е-ме… идет коза рогатая, за малыми ребятами, кто титьку сосет, того рогами бодет…
– Я титьку не сосу. А дразниться – грех.
Тут барчук со всей мочи врезал отроку по уху. Мальчонка обиженно всхлипнул, слезы задрожали у него в глазах, и он, позабыв свои страхи и матушкины дорожные наказы, зажмурился, и бестолково замахав кулаками, полез на обидчика. И минуты не прошло, как прибежавший Приселок оттащил мальчонку от господского сына, а самого Михаила, пыхтящего как котелок с жирными щами, уже держал за руку брат Федя. Федор как раз возвращался из школы, видел всё, и, конечно, наябедничал отцу.
Маленьких отрочат, без поиска виноватых, уже пороли на конюшне, что бы сразу почувствовали господскую грозу, и впредь никому даже в ум не пришло драться с хозяйским сыном. Из приоткрытого окна в Крестовую еще долетали выкрики Приселка:
– Та, килы захалустные! Вам чта было велена? Та, нехристи, изверги, без нажа зарезали…
Семен Иванович закрыл окно, кивнул Федору, что бы продолжал.
– Священник он с Посада. Я со школы ехал… Спрыгнул с коня, – говорил уже в третий раз одно и то же воронцовский первенец.
Мишка, косолапо расставив ноги, всё это время смотрел на иконы, будто и не о нем речь шла.
Вся восточная стена Крестовой Палаты сверху до низу была увешена подносными и благословенными образами, которыми хозяев и их детей одаривали гости в именины или великие праздники. Были тут иконы еще прадедовские, вывезенные из Москвы; были те, которые покупал или получал в дар легендарный дед Иван Давыдович. Это было молельное сокровище семьи, родовая святыня, перед которой всегда исполнялась домашняя молитва. Миша хорошо знал, что этим вот образом Архистратига Михаила его благословил покойный сейчас Великий князь Василий, которого Миша не помнил. А этот список с чудотворной иконы Владимирской Богородицы, где младенец Иисус с утешением глядит на страдающую свою матерь, привез из Москвы прадед. Вот икона «которой цены нет» – нянька так говорит, она с самого Афона, и Христос здесь грозный, с темными очами.
– Высекли всех. Отрока того в подклеть посадили, – услышал Миша позади себя голос Иллариона.
Дворский стоял на пороге, и с почтением взирал на боярина.
– Доску забили?
– Забили. Забили сразу же.
Во всем этом был его, дворского, недосмотр, и Илларион собрался уже виниться, но Семен Иванович нахмурился, кивнул, и дворский тот час исчез.
– Он не смел со мной драться! – закричал Миша, – Не смел!
– Да, не смел.
Семен Иванович посмотрел сначала на старшего сына, потом опять на Михаила.
«Гуся» знал весь Переяславль Рязанский. Это был горький пьяница, шатавшийся из дома в дом, перебивавшийся кой-какими заработками и тем кормивший свою большую семью. Его давно должно было лишить священнического сана, но епископ попускал этому греху, ибо священнослужителей не хватало, люди роптали, что иного батюшку приходится ожидать и день, и два, дабы отслужить в доме молебен, причастить больного.