Я перехожу к восточному пролету колокольни и за оголенными кленами различаю остров «Krola Stefana Batorego» как называют его правоверные католики. Мы же зовем его «поповским островом», потому что со времени воссоединения отторженных западных окраин нашего отечества принадлежит он диснёнским священникам, которые сдают его в аренду. На нем и оперирует, по выражению бедной Баси, «злодей Лёвка» с «хромой Двойрой» и «киловатым Абрашкой».

На острове стоит необычайной высоты столб-мачта, перекидывающий провода через Десёнку и Двину – провода, которые гудят и днем и ночью, потому что по ним «отбивают телеграммы». За островом блестит широкая-широкая Двина, справа выглядывает Лонка, окруженная водой – имение старой сердитой княгини Одоевской-Масловой – а левее под синим бором белеют паруса пузатых лайб, «бегущих» в Ригу с лесом. Скоро, скоро пойдут гонки!

Прекрасное, солнечное утро… Меня будит певучий протяжный скрип, который повторяется… Вот – другой, третий, тоном выше… Это же дрыгалки! Характерный певучий скрип громадных весел – неповторимая мелодия, которая над моей колыбелью, детством, отрочеством, юностью. Врезалась она мне в память навсегда.

Я выбегаю за калитку. По всей реке идут гонки – идут, расцвеченные флагами, флажками, вымпелами. И каждый караван – под своим цветом: синим, красным, голубым, зеленым… Идут гонки из дебрей Виленщины, а по Двине – из дебрей Витебщины.

Вот мимо проплывает караван гонков из стройных светлых шпал27. На переднем – терем, будто явившийся из русской сказки. Над теремом полощется зеленый флаг, а по гребню крыши расхаживает большой, нахальный, ярко-рыжий «петька», перекликаясь с петухами набережной. Он испускает такое голосистое «Кукареку!», что глушит скрип дрыгалок и пугает бабу, которая стирает перед теремом.

– Чтоб ты подох, проклятый! – вскрикивает баба и запускает щепку в петуха. На заду гонка «бьют дрыгалки». На дрыгалках по паре мужиков в лаптях и босых баб в ярких сарафанах.

– Лёва!.. Лёва!.. – кричит на краю гонка здоровенный латыш-лоцман в черной шляпе, коричневой домотканной тройке и в сапогах до живота. Он манипулирует большим багром, кидая его с размаху в воду. Мужики и бабы перебегают на другую сторону и, уперши ноги в шпалу, ожесточенно «бьют», откидываясь корпусом назад – почти пластаясь по помосту. Вот идет новый караван. Опять – мужики и бабы, скрип дрыгалок, крики лоцманов, флажки над соломенными крышами и теремами, дымки костров… и так до вечера.

На заходе солнца гонки становятся на якоря, подтягиваясь к берегу. Якорь, или как его зовут плотовщики, «соха» – это заостренная еловая дубина, прикрепленная к канату, свернутому на заду гонка. «Соху» выпускают на душегубке28 с ловким, смелым, сильным мужиком. Лодчонка ещё не коснулась берега, а мужик уже выпрыгивает на сушу (случается и в воду), потом мокрый судорожно карабкается на берег, волоча за собой «соху», чтобы «заорать»29 покрепче. Бывает, что сила натяжения выше сопротивления грунта или силы мужика. Тогда летит он с дубиной в воду, откуда выбирается мокрый и вымазанный глиной, чтобы еще раз «заорать», а потом – еще раз вымазаться и искупаться.

В сумерки берега опоясываются гонками в два-три, а то и в пять или шесть рядов. Сизые дымки костров тянутся на Задисёнский луг, вползают в сосновые прилески. Огни становятся все многочисленнее и все ярче. Oни видны не только на гонках, но также – на берегу и на воде, удвоенные отражением.

Вот вскидывается пламя, из которого брызжет веер искр и на секунду видишь мужиков и баб, склонившихся над варевом, их развешанные у костра порты, онучи, лапти, топор, воткнутый в шершавое сосновое бревно. Где-то за паромной переправой заливается гармошка и мужские голоса отхватывают «коробейника», а далеко внизу, вероятно, под бульваром звучит чужая, заунывная мелодия – это латыши, собравшиеся на головном плоту, поют песни своей родины.