На каком языке? Не знаем, нам было не разобрать. Только отдельные слова. «Тяжело, – говорил он не раз, – как тяжело». Позже в галерее меня поймал еще один человек, бывший в том небольшом караване, – высохший старый раб без имени, кормивший лошадей и чистивший ослов. «Ты пришел за ним, – спросил он. – Ты друг ему?» – «Да», – ответил я. Он бросил на меня испытующий взгляд. «Я учился вместе с ним», – попробовал я снискать его доверие, и опять почти не солгал. «Он может тебе открыться», – сказал раб. Я молчал и ждал продолжения. Тогда раб добавил, что не уверен в сказанных словах, но они послышались ему такими и потому он не может их от меня скрыть. «Твой друг раз за разом твердил: “Тяжело удалиться от Господа”», – здесь согбенная тень неслышно метнулась в сторону и растаяла в предвечерних сумерках, оставив меня в ошеломлении.

Имена двух-трех горожан, по слухам, сочувствовавших отступникам, были известны верным. Никакой опасности я – безвластный путник – для них не представлял. Стоило попытаться. На следующий день я обошел все указанные мне дома и везде повторял одни и те же слова. Иногда хозяева не показывались для разговора со мной, высылая детей или слуг. Но я этим не смущался. Пусть знают, мне скрывать нечего. Я не темнил: говорил, что он – мой земляк и давний друг, да, я знаю – с ним в дороге приключилась болезнь – и хотел бы убедиться в его здравии. Больше мне ничего не нужно, клянусь. Конечно, я готов свидеться с ним на любых условиях. Меня выслушивали и ничего не обещали. Двери закрывались, пологи задергивались. Я понимал, что придется ждать. Два дня спустя меня отыскал юноша в чистом, но бедном хитоне и передал письмо. «Слушайся его», – стояло там. Тут я понял, что впервые вижу слова, написанные его рукой, но притворился, будто внимательно изучаю почерк, а потом неторопливо кивнул посланцу. Он забрал письмо, спрятал его в рукаве и вывел меня на рыночную площадь. Мы прижались к стене, изъеденной густыми трещинами. Спугнутые нами мелкие ящерки скрылись в глиняных разломах. «Прости, достойнейший», – юноша достал из рукава обширный платок. Я подчинился.

Он завязал мне глаза, заставил несколько раз повернуться на месте и всунул в руки конец шершавой веревки. Затем быстро провел меня через гудевшую всеми наречиями толпу – я чуть не бежал, опасаясь потерять своего вожатого. Вскоре мы, судя по потерявшемуся шуму, углубились в каменистые улицы, сначала сухие и жаркие, а потом задышавшие пузырчатой сыростью. Несколько раз мне приходилось нагибаться и приседать, я задевал плечами узкие проемы. Вскоре я почувствовал, что солнце исчезло, потолки стали низкими – меня вели тайными ходами, но это продолжалось недолго. Мы остановились. Невидимые руки сняли платок, и я услышал звук закрывающегося засова. Когда глаза привыкли к полумраку, я увидел, что напротив меня находится низкий стол, а за ним полулежит человек, которого я искал. Лоб его стягивала белая повязка, и лицо, показалось мне, сильно заострилось. Да, он болен, он изменился. Но ведь я давно его не видел: с той самой казни отступника, когда мы вместе – я мысленно употребил это слово и опять почти не солгал – вместе охраняли одежды ревнителей. Он приподнялся мне навстречу и жестом предложил сесть.

Приветствую тебя, земляк, – сказал больной, и улыбка скользнула по его лицу, чуть тронув скулы и обозначив темные углы губ. И не дожидаясь ответа, продолжил: я был уверен, что они пришлют тебя. И ты знаешь, я рад тому, как все вышло. Нет, не тому, что я угадал, хотя и этому тоже. И нет, я не тешусь тем, что кто-то из вас сможет меня понять или, тем более, оправдать. Но в отношении тебя у меня все-таки есть надежда – в отличие от остальных, ты мне не чужой.