Но не помогает, и вдруг я думаю вот о чем.
Мне четырнадцать лет, и у меня есть мама и папа.
Мои мама и папа – люди непростые, как и все, но однозначно хорошие. Мои мама и папа хотят для меня хорошей жизни, хотят, чтобы я выросла хорошим человеком. У меня есть еда и своя комната, хорошая одежда и частные уроки английского.
Мне всего четырнадцать, и на мою долю еще ничего не успело выпасть такого, с чем завязывается борьба за жизнь и счастье; никаких тебе испытаний, никаких тебе тягот.
Но мне все равно почему-то нестерпимо больно, настолько, что я не знаю, как мне выйти сейчас из ванной, смотреть маме в глаза, смотреть на свое изуродованное истерикой лицо.
А ведь часом раньше случилась просто чепуха.
И я продолжаю думать: мне всего четырнадцать лет, а уже столько боли и стыда из-за ерунды. И сколько мне отмерено еще той жизни? И сколько в этой долгой жизни будет такого (а оно обязательно будет), что чепухой назвать будет никак нельзя, и с чем я точно не смогу справиться, потому что не справляюсь сейчас даже с этим.
8.
В конце ноября почти все вечера такие – темные, даже если не очень поздние; зябкие, кажется, неотделимые от дней, таких же мрачных и гулких. Так всегда в это время, в любой суетливый будничный вечер, – люди спешат, уставшие ото дня, сбивают друг друга с ног, толкутся в общественном транспорте, борются за место поближе к кассе в супермаркете, бегут домой с одной только мыслью: поскорее скинуть с плеч пальто и куртки, покрывшиеся изморосью и городской пылью.
Все это порой кажется очень пустым и бессмысленным, особенно если тебе пятнадцать лет.
За таким вечером по своему обыкновению наступает ночь, следом утро превращается в день. А дни в ноябре обычно такие, будто на шар земли накинули плотную серую тряпку.
И под этой плотной серой тряпкой, особенно когда тебе пятнадцать лет, почти все приобретает уродливые формы: свобода становится одиночеством, приятная праздность – отвратительной леностью, забота – душащим покровительством.
Одним таким ноябрьским утром, это было без малого восемнадцать лет назад, я проснулась поздно. Встала с кровати – того позднее, потому что не было уже сил лежать.
Дома тихо, одиноко, серо.
В такие дни хочется включить свет с самого утра, но когда включаешь, понимаешь, что лучше не стало: сумрак поздней осени, приправленный бездушным светом лампы, давит еще сильнее.
Это научно доказанный факт: дети начинают учиться временной перспективе вещей не раньше семи-восьми лет, и только к выпускным классам приобретают этот навык и начинают задумываться о более менее отдаленном будущем.
То есть даже в старших классах школы не всегда может быть понятно, что перед тобой, на самом деле, наверняка какая-то жизнь. И ты не можешь знать наверняка, какой она будет.
То, чему нас, взрослых, сейчас учат и никак не могут научить: жить настоящим моментом и на нем концентрироваться, – может сыграть недобрую шутку, когда тебе пятнадцать.
Когда тебе пятнадцать, порой все, что у тебя есть – это тот самый момент в настоящем, но шутка в том, что в нем нет радости и легкости; нет веры и нет смысла.
Есть только серая тряпка сверху, стянуть которую не выходит, и вдруг ты думаешь: зачем бороться?
Надеяться, что как-нибудь само рассосется, умения нет: не пришло время, еще не научили.
И если так тяжело уже сейчас, когда ни тягот ни испытаний еще, но не дышится и не любится – ни себя, ни людей вокруг, ни жизнь, – то как же будет дальше?
Одним таким ноябрьским утром почти восемнадцать лет назад я встала поздно. Прошаркала до ванной в новый день, который снова накрыл меня своей удушливой серостью, и подумала: кажется, я совершенно не люблю и не умею жить.