– Мамочка, а скоро он перепилит свой ящик?

Она посмотрела на меня с отчаянием, словно я внезапно заболел менингитом:

– Ах, Толя, какие ты задаешь странные вопросы! Любопытно, что этому «странному вопросу» суждено было превратиться в анекдот. Очевидно, мама рассказала папе, он своим партнерам по винту, те – своим приятелям и сослуживцам… Короче говоря, ровно через двадцать лет мой «странный вопрос» докатился до московского кафе «Стойло Пегаса». В моем присутствии Вадим Шершеневич рассказал его Всеволоду Мейерхольду. Я даже весь зарумянился от гордости. Но своей тайны открыть не решился. «Все равно эти скептики не поверят!» Поэтому лишь бросил небрежно: «У этого анекдота, Вадим, очень длинная борода».

«Ах, если бы и наша поэзия была так долговечна! – сказал я себе. – Нет, пустая надежда! Что может тягаться с глупостью? Только она бессмертна!»

А вот еще разговор о музыке.

Мы гуляли с отцом по двухъярусному залу Главного дома Нижегородской ярмарки. Играл военный оркестр. Некоторое время я терпел это мужественно. Потом стал тащить отца за палку с набалдашником из слоновой кости:

– Папочка, уйдем отсюда.

– Ты устал, Толя? Хочешь домой?

– Нет, не хочу, не хочу! Мы опять сюда вернемся… скоро… когда они перестанут шуметь.

И я показал пальцем на блестящие медные трубы, изрыгавшие несносный шум.

– О, брат, да из тебя Бетховен вырастет! – сказал отец без улыбки.

Очевидно, с музыкой у меня происходило то, что бывает с курением, от первой папиросы тошнит, а после десятой становишься заядлым курильщиком. Надо только втянуться.

Когда в Пензу приехал на гастроли московский пианист, я уже более или менее втянулся в музыку, которую Кнут Гамсун называл «водкой проклятых».

Отец продолжал:

– Если хочешь, Толя, пригласи свою даму. В ложе есть свободное место.

– Благодарю, папа.

А ночью после концерта я спросил:

– Она тебе понравилась, папа?

– Очень.

– Правда?

– Прелестная девушка.

Я, конечно, засветился. Значит, поэт Анатолий Мариенгоф ничуть не преувеличивал. Тонечка действительно похожа на золотой пшеничный колос, обласканный теплым солнечным небом, омытый проливными дождями и вскормленный тучным пензенским черноземом. Так было написано в моем сонете.

– Я давно не видел таких розовых девушек, – продолжал отец, отстегивая крахмальный воротничок от похрустываю щей сорочки.

– Розовой?.. – настороженно переспросил я. Отец кивнул головой:

– У нее, наверно, великолепное здоровье! Даже ветряной оспы в детстве не было.

И, сняв ботинки, взял ночные туфли, вышитые бисером и купленные еще в Нижнем Новгороде у рукодела-монаха Печорского монастыря.

– О, сейчас она прелестна! Сейчас она очаровательна!

– А потом, папа?

Мой голос прозвучал робко и умоляюще.

– Потом?..

Отец положил на мое плечо большую ласковую руку:

– А потом… верная, любящая жена и отличная мать пя терых детей. Потом… умная и доброжелательная теща. А ведь это довольно редкое явление. И наконец, добрейшая бабуш ка целого выводка внучат… Проживет она долго – лет до де вяноста. Еще и правнуков воспитывать будет.

Отец снял пенсне и стал играть ими. У взрослых тоже имеются свои игрушки.

– Вот и погадал тебе на воображаемой кофейной гуще. Он ни в какой мере не хотел покушаться на мою любовь, но этими словами ранил ее смертельно.

Это случилось еще и потому, что за три дня до ночного разговора Тонечка показала мне свой семейный альбом. На большой глянцевой фотографии ее покойной мамы (она погибла при крушении поезда) я увидел мою Тоню. Бывает же такое поразительное сходство! Я увидел Тоню – поблекшую, рыхлую, с двумя подбородками и черепаховым веером в полных пальцах, унизанных кольцами. А на следующем листе (ох, какая коварная вещь эти семейные альбомы!)… я увидел Тоню в пожелтевшем портрете ее бабушки – грузной, седой, морщинистой старухи с добрыми вылинявшими глазами в больших очках. Обычно такие очки придают суровость лицу. Но тут даже они были бессильны преобразить природу.