– Твои?

– Бабы Вали. Она для Насти оставляет. Но тебе тоже перепадет.

– Давай.

Грею в микроволновке два блинчика. Запах домашней стряпни растекается по кабинету.

– А сама?

– Чего-то не хочется.

– Ты когда-нибудь ешь?

– Конечно, я же человек, – нагло вру.

Какой я человек?! Функция. И жизнь – под стать роли. Так, полет страуса.

Ставлю перед Андрюхой еще одну порцию кофе. Ему нравятся маленькие чашечки. Они уютно помещаются в его больших ладонях. Вот разгильдяй первостатейный, а руки гениальные. Как он эдакой лапищей умудряется красиво шить?

– Илон, я не буду соглашаться. Олька мне тоже говорит, что не стоит оно того. Слишком странное предложение.

– Когда это ты с Ольгой общаться начал?

– Так я и не прекращал. Каждые выходные у них бываю. Почти.

– Ага, так и поверила.

– Правда, ей-ей.

– Ты еще перекрестись, – подначиваю Смирнова.

– Знаешь, я же дурак был, когда…

– С чего поумнел?

Андрей молчит. Снова крутит в руках уже пустую кофейную чашку.

– Спасибо, Лон. Не дала умереть с голоду.

Потом он неожиданно добавляет:

– Знаешь, я к Ольге вернуться хочу. Все эти годы хотел.

Он достает из кармана пачку сигарет.

– Смирнов, охренел?! – с яростью комментирую событие.

– Илон, у тебя не зазвенит, – приводит Андрюха главный аргумент.

Ненавижу запах табака в доме. С тех пор, когда курили везде и всегда. Когда в ординаторской после дежурства топор спокойно висел в воздухе. От вещей воняло как из адской пепельницы.

Помню нашего торакального хирурга Васю Плетянина. Тот, по-моему, папироску не вынимал изо рта. Не знаю, сколько у него за день выходило. На фронте не считали, а потом мы нечасто пересекались. Наверное, в начале шестидесятых последний раз его в операционной застала.

Василий Петрович тогда уже был уважаемым профессором. За его золотые руки и светлую голову прощали многое. Работали в тот день долго и муторно. Несколько раз за операцию он выбегал в коридор и у окна делал пару затяжек. Сестра держала зажженную папиросу стерильным корнцангом. Умер он от рака легких, едва ему перевалило за шестьдесят.

– Хочешь курить – иди на улицу, – резко говорю Смирнову.

– Лон, там холодно.

– Здесь курить сегодня никто не будет. Точка.

– Злая ты. Пойду в отделение.

– Не ко мне. У нас тоже курить нельзя.

Еще не хватало. Не дай бог, Призыв, и дружно взлетим на воздух всем корпусом – и курящие, и некурящие.

– А я и не думал. К себе пойду.

Врет. У них в отделении старшая сестра так гайки закручивает, что ни у кого даже мысли нет подымить где-нибудь в пределах хирургии.

– Андрей, чего приходил-то?

– Посоветоваться хотел. С тобой как-то все распутать получается. Давно собирался с тобой разобраться. Нет, в смысле, с тобой поговорить, чтобы в себе разобраться. Чего-то все криво выходит в последнее время.

– Чего тогда уходишь?

– А я уже. Посидел и понял, что почем. Спасибо.

Он собирается уходить, оставляя на столе грязную посуду и сожаления. Какие же вы все одинаковые, мальчики. Хотел – не хотел, жалел – не жалел.

Иду мыть чашку и тарелку. По зеркалу передо мной прыгают электрические искры. Сколько можно?! Где Призыв? Какого мрака эта канитель! И так каждый раз второго декабря. Совет то ли воспитывает, то ли мстит за непокорность.

За спиной твой голос: «Смотри!» В стекле передо мной мелькают картины. Одни задерживаются, остальные быстро сменяют друг друга. Там настоящее, прошлое и будущее. Только разобраться с ходу не получится.

Вот мы мчимся по лесной тропинке на велосипедах. Я вижу твою спину. На багажнике – корзинка. Пикник? Такого никогда не было. И не могло быть. Корзинка и велосипед современные. Тогда таких не существовало.