Доминиан рассказывал мне о городе своём – Бардо, полном тайн и преданий, и я слушала, забывая обо всём.
Алёна же, наблюдая за нами, качала головой и шептала, что я, сама того не ведая, влюблена в Доминиана. Но разум мой был спокоен и не внимал её речам. Я без труда переносила разлуку с другом и знала, что настанет день, когда супруг мне назначен будет, и им не станет Доминиан. Сие осознание не смущало меня, и я покорно принимала свою судьбу.
Шли годы, и возраст наш неизбежно умножался. Благосклонность Доминиана ко мне с каждой встречей всё явственнее облекалась в одежды ухаживания. То льстило мне и доставляло немалое удовольствие, однако я, разумеется, всякий раз обращала всё в шутку, будто бы не ведая истинного смысла его знаков внимания.
Настал день, когда решена была судьба Алёны. Она должна была стать супругой Гуго де Баса, но сердце её отвергало этот брак. Жених, однако, прибыв в наш дом, был поражён не своею невестой, но мною. И поскольку Алёна противилась судьбе своей, а мне было всё едино, я приняла тайное предложение Гуго, воспламенив великий гнев мачехи моей.
Когда же Доминиан в очередной раз посетил нас, я с радостью поведала ему о скором своём замужестве. Но нерадостной была весть для него.
Чем ближе становился день брачный, тем мрачнее и тревожнее становился мой друг. В глазах его зажглась та же безумная страсть, что прежде владела Алёной. Однажды он признался мне в любви и молил бежать с ним в его таинственное Бардо.
Я отшутилась. Я смеялась над его отчаянием, над безрассудностью его слов. Он улыбался в ответ, но в голосе его звучала тень угрозы: если ты не моя, то и ничья.
Но ни происки Софии, ни одержимость Доминиана замужеству моему не воспрепятствовали, и вскоре я стала женой Гуго. Мне было с ним хорошо. Пусть я не любила его, но он любил меня, а в том было достаточное основание для счастья.
Когда же узнала я, что ношу под сердцем дитя, впервые ощутила я неведомое прежде чувство – радость, сладкую и в то же время исполненную печали. Никогда прежде не доводилось мне испытывать столь странного чувства. То было самое ощущение, о коем сказывали Алёна и Доминиан: сладость, отравленная горечью, едва уловимый, но неотступный оттенок трагичности, тенью скользивший по моему счастью. Я ликовала, полагая, что дитя и пробудившаяся к нему любовь исцелили моё хладное, бесстрастное сердце. Однако вскоре явилась мне страшная истина: не исцеление то было, но первые проблески ужасающей тайны, что столь долго оберегалась даже от меня самой.
Человек издревле стремился изменить сей мир, боролся с недугами, противился смерти. Ни одна душа не желает смириться с горестью, с несправедливостью – сердце человеческое восстаёт, ведомое чувствами. Мы любим – и, движимые любовью, творим подчас страшные вещи. Бывает, что и самые добрые помыслы приводят к чудовищным деяниям. Так, порою, можно из любви солгать о самом важном.
Мне лгали, ибо любили. Отец мой, страшась потери, отыскал способ удержать меня на сем свете. И так семнадцать лет я жила в неведении. Я была больна. Порфирия – недуг сей не только враждебен солнцу, но и поражает душу, склоняя её к безумию. А безумие есть дитя эмоций, что подобно волнам бурного моря, захлёстывают разум. Так вот, та самая микстура, тот таинственный ритуал, коему, как сказывалось, следуют все, – предназначался лишь мне. То было нечто большее, чем лекарство от солнца: оно оберегало моё сердце от любых чувств.
Но во время моей беременности мой желудок исторгал из себя многое, и снадобье утратило свою силу. И вот, после недели счастья, коего я не ведала прежде, болезнь взяла своё. Чувства, что нахлынули внезапно, разрывали меня на части. И всё же в этой тьме сверкнула надежда – любовь. Любовь к мужу, рождённая его заботой и преданностью в тяжкий мой час. И всё же страшные муки души и плоти не давали мне насладиться этим чувством, а когда болезнь укрепилась, она пожирала меня ещё пуще.