Хосе показался мне самым экзотическим человеком из всех, кого я встречала, и я каждый день приходила к нему пить текилу. Через неделю мы переместились в его комнату покурить травку. Он зажег какие-то благовония и показал мне свою скрипку, сделанную в восемнадцатом веке лучшим мастером Франции. Я посмотрела в эфы и увидела табличку с именем, которую Никола Люпо вставил туда в 1795 году, прежде чем приклеить на место верхнюю еловую деку. Скрипка стоила сто семьдесят тысяч долларов, на ней играли многие поколения музыкантов, пока богатый коллекционер не подарил ее Хосе.
По скрипичным стандартам, это был еще довольно скромный инструмент. Лучшая в мире скрипка, сделанная в 1730 году итальянским мастером Антонио Страдивари, тянула на четыре миллиона долларов. Скрипка 1735 года автора Гварнери дель Джезу продавалась за три с половиной миллиона. Один только смычок мог стоить больше пятидесяти гобоев. Лучший французский смычок девятнадцатого века, сделанный из бразильского пернамбукового дерева и конского волоса, стоил тогда больше ста тысяч долларов. Большинство музыкантов не могло позволить тебе такие редкие и старинные инструменты, и они – как и Хосе – надеялись получить скрипку в дар или на время от богатого мецената. Хосе задвинул футляр за свою вторую, и последнюю, пару обуви.
Я приходила к Хосе каждый день, пока он наконец не пригласил меня к себе после ужина. В его комнате я отпила рома и сделала затяжку, пока он перебирал пластинки. Сначала мы послушали симфонию Брамса, а потом из колонок понеслась «Просветленная ночь» Арнольда Шенберга. В полном восторге я бросилась на Хосе, а он погладил мои волосы. На занятиях я не появлялась неделями. Топливом для моей музыки была страсть, а не теория, английский и сольфеджио (пение нот без текста). Я была влюблена.
Хосе снял черный свитер с высоким воротником и рубашку-дашики, которые он носил каждый день, и запах его немытого тела смешался с запахом дешевых духов. Мы поцеловались под кульминацию брамсовского квинтета фа-минор. Хосе осторожно снял с меня футболку, носом ткнулся мне в шею и содрал с кровати покрывало. На простыне виднелась менструальная кровь другой девушки, но я позволила ему опрокинуть себя на кровать. Когда он впервые вошел в меня, больно не было.
– Спасибо, – прошептала я драматическим шепотом. Хосе замер.
– Да брось, ты не можешь быть девственницей, – пренебрежительно сказал он.
Когда я проснулась – около полудня – голова у меня раскалывалась. Я бросилась в медпункт за противозачаточными таблетками. Медсестра протянула мне форму согласия родителей на рецепт. Таблетки на год обошлись бы в четыреста баксов. Я не могла попросить родителей подписать эту форму – они немедленно забрали бы меня из школы, узнав, что я занимаюсь сексом, и я бы снова стала наполовину звездой, наполовину изгоем в обычной средней школе. Что касается другого варианта, мои родители, конечно, расщедрились на сорок баксов карманных денег в месяц, но на таблетки и этого не хватило бы. Я отправилась в городскую клинику на окраине Уинстон-Сейлема, куда пришлось ехать на нескольких автобусах. В Школе искусств Северной Каролины никогда не говорили о предохранении, но у старшеклассниц был особый фонд, предназначенный для оплаты абортов.
Затолкав бесплатные таблетки в футляр для гобоя, я принялась планировать побег из комнаты после отбоя, чтобы навестить Хосе. Один из комендантов всегда предупреждал нас о неожиданных проверках, так что никто никогда не попадался, и ангельский имидж учащихся оставался незапятнанным. На всякий случай я соорудила в постели «куклу», закрыв маленькую подушку коричневой шелковой блузкой, чтобы она выглядела издали как моя голова, и положив под одеяло резиновую руку, которая высовывалась оттуда как бы невзначай.