Фикус этот прожил у Бечевкиных всего два с половиной года, потому что в марте 1953-го подкралось незаметно очередное горе всенародное.

Вначале что-то случилось с радио, которое вместо хора Пятницкого и "Какувижу, какуслышу…" начало передавать только мрачную духовую музыку, изредка разряжая ее "Танцем с саблями". На следующий день было то же самое – чуть весь народ с ума не свели.

Ну а уж когда грянула весть, поразившая все прогрессивное человечество в самую суть, народ, вестимо, сдался и зарыдал. Оно и понятно – кто ж столько Моцарта выдержит.

Заслонова в тот вечер сильно на работе задержали – вначале митингом, а потом вполне естественно возникшим у трудовых масс желанием помянуть.

Так что труден был вечером в быту Заслонов – все сморкался и даже крепчайшим кофе никак не отпаивался. Только к исходу третьего часа ночи удалось Авдотьевне несколько привести его в порядок.

Сел тогда Заслонов за стол, склонил буйну голову и горестно прошептал:

– Как же мы теперь будем?!. Сиротинушки…

– Свято место пусто не бывает, – подумала на это Авдотьевна, а заплаканный подселенец себе в утешение сказал:

– У нас незаменимых нет! – и очень испугался этим своим словам, но, как показал возвратно-поступательный ход истории, прав, однако, оказался.

Утром подселенец был совсем плох – стонал, ничего не ел, жаловался на чейнстоковское дыхание и все врача просил вызвать. Насилу выпроводила его Авдотьевна.

Но, с отбытием Заслонова, ужасное это утро для Авдотьевны не кончилось, потому что пришлось ей идти с Никитой Фомичем в школу и не просто идти, а еще и тащить непомерно выросший фикус – детям, видите ли, было велено по цветочку принести…

В школе и случился с Луизой фон Клаузериц удар.

Надо сказать, была для того вполне объективная причина: во время возложения цветочков не успела кастрюля коснуться полированного мрамора, как, внешне такое культурное, растение выпустило из себя нечто хилое, рассчитанное явно лишь на продолжение плебейского его рода и тут же у всех на глазах начало нагло самоопыляться.

Как увидела Авдотьевна подобную гадость, так и рухнула, не слыша искреннего плача насмерть испуганных, но заинтересованных детей.

Когда она открыла глаза, вокруг было темно и только лампадки горели с непомерной расточительностью – чужая рука чувствовалась. И захотела Авдотьевна встать – фитильки поправить, да не смогла. Только пальцами левой руки пошевелила и все.

– Господи! – подумала Авдотьевна. – За что же ты так меня? Нехорошо это, Господи, с Твоей стороны. Ну хоть скажи за что? – и, не услышав никакого ответа, тихо заплакала.

Но как ни тихо заплакала Авдотьевна, сидящий рядом на стуле Заслонов услышал это и проснулся.

– Ну что вы… что вы… мама… – сказал Заслонов. – Дома вы. Все хорошо. Дома. А это пройдет. Право слово – пройдет.

– А… – сказала Авдотьевна каким-то ей самой неприятным горловым голосом. – А-и… а-й… – то есть: – Не говори глупостей!

Но Заслонов ее не понял, напоил водичкой и таблетку мелко покрошенную скормил. Оказалось это делом не быстрым и нелегким, так что, когда последняя белая крошечка с водой унеслась, рассвело уж. И сдал Заслонов дежурство Прасковье Никифоровне, и радостный побежал на работу – все же глаза открыла и таблетку приняла.

Так вот и началась у Заслонова новая жизнь. Днем, значит, очередную историю увековечивал, потом по очередям сволочился – побыстрей ведь надо, ну а потом по хозяйству – бульон сварить, постирать чего… И хотя сердобольные соседи пытались взять на себя часть забот, оставалось и на его долю предостаточно.

А управившись, садился Заслонов у постели, брал в руки Библию и читал вслух. Поначалу показалось ему это даже труднее, чем хорошее мясо достать. Особенно, когда родословную читал. Как дошел он до места, где все друг друга по очереди рожают, так глаза сами собою закрываться начали.