За окном светлеет. Стихает золото, отцветает рассветный кармин. Он говорит, что любит, я говорю: люблю.
***
Он смотрит на меня голубоглазый и злой. И я смотрю, немая от ужаса. Снаружи метёт, снаружи, пурга, война и воздух протравлен магией. Нам говорят зима такая злая и долгая из-за магии. Нам говорят, это княжьи закляли воздух, чтобы мы промёрзли здесь, чтобы зерно не взошло, чтобы ничего не осталось кроме холода. Им к холоду не привыкать. Они, говорят, сами изо льда вышли и в лёд весь мир загонят. Когда так метёт, я и верю – вышли, загонят. Когда стихает, греюсь. Как отогреюсь вспоминаю, что на железнодорожных путях наши холодные снаряды закладывали, что металл промерзал и трескался, чтобы их поезда проехать не могли, а они не поездами поехали. Они шли через Кромку, через сам воздух просачивались. Было пусто, стало войско. Но я медик. Я не считаю войска, только койки: пустые и занятые. Он ждёт, что я сорвусь, что сломаюсь, что заплачу и всё ему выдам. Мне нечего ему выдавать. И я стою, смотрю, как и его дубленное холодом лицо краснеет. От холода. Только от холода.
– Где ваша подруга? – повторяет он. Я молчу.
– Я говорила, что не знаю. Тера мне не рассказывает. – Таков протокол. – Подайте запрос в штаб.
Почему он вообще ко мне пришёл? Я же просто… просто я. Я не гвардеец даже. Ну по-настоящему, я не гвардеец. Я не умею вызывать бури, я не умею заклинать пламя, мечом махать не умею. Я медик.
– Я медик, – говорю. Он морщится. – Я ничего не знаю.
– Вашу подругу, – он сдувается, – не видели уже двенадцать дней. – Я вижу, как он сдувается, с каждым словом становится все меньше и бледней. – Она не отвечает штабу. Не выходит на связь. Мы проверяем личные контакты перед тем как…
Назвать её мёртвой. Ну же, договаривайте. Это важно.
– Вы знаете процедуру, – говорит он и усаживается на мой стул. Он больше не двухметровый, задрапированный в дорогой пальто ужас. Сорокалетний мужчина, усталый, безымянный, замёрзший.
– Да. Помню. – Я учила когда-то, как и все ненастоящее брумвальдские латники. – Я могу включить печку, – вспоминаю я. Я стараюсь не включать её слишком часто, чтобы не падало напряжение в сети.
– Не нужно, – он отмахивается. Он же сильный мужчина из службы внутренней безопасности. – Она не оставляла вам маячков?
– Нет.
– Странно. Обычно такие оставляют. Вы не владеете магией, так?
Я глотаю воздух. Я глотаю и кашляю. Как рыба. Рыбы не кашляют, знаю. Рыбы бьются телами о берег и дохнут. Я тоже.
– Немного владею, – я говорю тихо, но твёрдо, на это мне благо хватает воздуха, того, которым я не успела пока подавиться. Воздух лезет обратно густой и холодный, как речная вода. Я рыба наоборот. – Я раньше умела. Ребёнком. Потом перестала пользоваться. – Он смотрит. Просто смотрит. Не орёт, не бьёт меня головой о стол. Он знает, что так бывает. Все знают, что магия со временем гаснет. – Вы сообщите мне, если?.. – я не могу закончить.
– Сообщу.
Он выходит. Я втыкаю печкин шнур в розетку и притулюсь к ней спиной. Сначала мне холодно, я дрожу и очень хочу плакать, но не могу плакать. Потом мне тепло, а потом больно.
Дни вязнут в метели. Свет мигает и часто отрубается. Мы топим в палатах дровами. Мои руки пахнут сосной и сажей. Все вокруг пахнет сосной, сажей и антисептиком и немного смертью. Я пишу папе. Папа отвечает сразу и просит молчать, не говорить, не говорить, не говорить Териной матери. Я не говорю. Я не могу говорить. Я говорю: вам на перевязку. Я говорю: вставайте, нужно ходить. Я говорю: пейте горячее. Я говорю: простите, она со мной так и не связывалась. Я не смотрю новости. Не смотрю и не слушаю. Вокруг меня такая плотная холодная тишина, что рушить её страшно. Я в оке бури, а в оке бури всегда тишина и ближе всего смерть.