Хозяин оседлал своего любимого конька, и глаза его разгорелись огнем вдохновения; он поднялся из кресел, заходил по комнате, заложив руки за спину; в мыслях он уже видел строки, что будут выходить из-под пера Льховского.

О вопросах литературного творчества он мог рассуждать до бесконечности. Льховский, разумеется, тоже знал за ним такую особенность; в ожидании его длинного монолога он незаметно – но не для меня – зевнул одними скулами и прикрыл глаза рукой, словно собираясь вздремнуть, благо занимаемый им диван к этому занятию располагал.

Однако хозяин не стал продолжать, вспомнив, по-видимому, что примерно то же самое и в тех же выражениях он уже писал Льховскому в письме, когда тот еще путешествовал и слушал музыку морских волн, – я знаю содержание почти всех его писем, потому что он обычно проговаривает вслух то, что пишет.

Про музыку волн это, кстати, не я придумала. «Певучесть есть в морских волнах», – заметил Тютчев в одном из своих последних стихотворений, которое очень нравилось моему хозяину, и он, я чаю, жаждал вновь услышать ее, эту музыку, прочитав заметки Льховского, и по этой еще причине подталкивал его к их написанию.

Но бросив взгляд на своего друга, на то, как он развалился на диване, мой хозяин понял, что его надежды напрасны и никакой книги с вытисненной на обложке фамилией «И. И. Льховский» не появится. «Не нашего замеса, не писательского», – пробормотал он, поглаживая меня по шерстке, когда гость покинул нас.

Пока же тот был еще налицо, мой хозяин сказал ему, подытоживая:

– Так что постарайтесь, я вас прошу.

Льховский отнял руку от лица и вздохнул.

– Да я бы с радостью, – сказал он. – Но не хочу браться ни за что серьезное: боюсь, что не успею.

– Это отчего же? – Хозяин словно бы успокоился, как будто внутренне отряхнулся от ненужных ожиданий, как собаки отряхиваются от воды, и опять расположился в креслах.

– Боюсь, что помру скоро! – (Выходит, и сам Льховский знал это о себе, не только я!)

– Вы эти разговоры бросьте! – хозяин не принял это предчувствие Льховского всерьез. – Сначала меня похороните. Да книгу еще прежде того напишите. Глядишь, – улыбнулся он, – и вы вызовете к жизни какой-нибудь свой вымысел.

Льховский тоже улыбнулся, но такою грустною улыбкой! Я посмотрела на него с жалостью; он перехватил мой взгляд и, я это явственно заметила, понял его значение.

Прощаясь перед уходом, он потрепал меня по шерстке, поглядел мне прямо в глаза и опять печально улыбнулся – на этот раз его улыбка была обращена только ко мне и показалась мне многозначительной и тоскливо-заговорщицкой.

III

Я была рада узнать, что появилась на свет не только из утробы матери, но и из фантазии хозяина. Это делало меня особенным существом, отличным от других. Осознание этого обстоятельства озарило внутренним светом мои дни, хотя внешне ничего не поменялось: я все так же ела, спала, была обласкана моим хозяином.

Через какое-то время после разговора со Льховским – через какое точно, не скажу, потому что мы, собаки, в датах не разбираемся – мой хозяин, радостно возбужденный, быстро вошел в кабинет, где я спала на диване, и потряс перед моей мордой книжкой журнала, так что я, спросонья, вынуждена была отстраниться.

– Мимишка, представляешь! – воскликнул он. – Написал-таки! Льховский-то наш – очерк о Сан-Франциско написал: лиха беда начало!

Хозяин, не присаживаясь, пробежал глазами оглавление, отыскивая, видимо, номер страницы, где начинался очерк Льховского, затем открыл журнал на ней. Так и не садясь, – хотя я подвинулась на диване, освобождая место рядом с собой, – он принялся за чтение.