– Да какая же ты собака, – молвил он, – если на тебе ошейника нет?

Ну да, мысленно согласилась я, ошейника на мне действительно нет, тогда как собакам, как я уже была осведомлена на этот счет благодаря людским разговорам, он полагается. Если угодно, он придает нашей, собачьей, сущности завершенность: с ним собака окончательно становится собакой, это как последний штрих портрета. Впрочем, это уже ненужные философские дебри, куда нет никаких оснований залезать, благо хозяин отпустил свое замечание просто в шутку.

Имелась еще и самая обыденная причина, безо всякой метафизики заставившая его завести разговор об ошейнике: он не решался выводить меня гулять без такового, опасаясь, что я без привязи могу убежать, если он вдруг зазевается на улице, отвлекшись, допустим, на то, чтобы обменяться приветствиями со встретившимся на пути знакомым.

Он так и сказал однажды нашей прислуге – женщине по имени Елена:

– Мимишка, бедная, совсем измаялась, сидя в четырех стенах.

– Я могу с ней погулять! – предложила Елена.

Он замахал на нее руками.

– Что ты! Еще не доглядишь: сбежит от тебя. Я даже себе не доверяю.

Опасения эти, разумеется, не имели под собой совершенно никакой почвы, да и вовсе, позволю себе заметить, были противны здравому смыслу: ну, куда бы я сбежала? На тот дурно пахнущий, доступный всем ветрам пустырь, где я обрела физическую жизнь? Так, во-первых, я бы и дороги туда не нашла, а во-вторых, тут главный вопрос не куда, а откуда: я хотя и бессловесное животное, но благоразумием вполне обладаю, посему ни за что на свете я бы от Гончарова не сбежала! Ради чего мне добровольно бросать кров, где мне дарованы сытость, забота и ласка?

Но, увы, сказать об этом хозяину я не могла и из-за этого какое-то первоначальное время сидела безвылазно в квартире. Мое сообщение с внешним миром ограничивалось видом из окна: я тогда была юна, резва и легко взбиралась на подоконник, сначала прыгнув на кресло, что стояло подле окна, а потом вскарабкавшись по его спинке. Хозяин сквозь пальцы смотрел на эти мои шалости, даже подбадривал, заливаясь смехом:

– Ну-ка, ну-ка, экая плутовка: на пейзаж вздумала полюбоваться.

Любоваться, правда, было особенно нечем. Открывавшаяся картина ограничивалась рамкой двора, куда, собственно, и выходили окна квартиры Гончарова. Сараи, флигельки, там и сям – несколько чахлых деревцев. Иногда вид оживляла толстая баба в кацавейке, удивительно быстро для своего веса пересекавшая пространство двора, или степенный дворник в картузе выходил с метлой и размашистыми движениями разметал мусор в разные стороны. Еще воробьи, обязательные для городского пейзажа – повторю это громкое название следом за хозяином, тоже в ироническом ключе, – сновали в уныло-сером воздухе, летая по своим птичьим делам.

Но ни баба, ни дворник, ни воробьи не спасали положения: картина оставалась скучна. Ранняя весна мало балует глаз красками.

Да и к тому же я, сама того не желая, начинала задумываться, является ли тот, кто созерцает пейзаж, – в данном случае, разумеется, я, – невидимой частью пейзажа; будучи молода и неопытна в мудрствованиях, я не могла прийти к однозначному ответу. От этой неразрешимости у меня начинала болеть голова, и долго глядеть в окно из-за этой причины было невозможно. Я поспешно спрыгивала на кресло, а затем – на пол, при этом даже, кажется, поскуливая.

Гончаров же думал, что я, насмотревшись на двор, начинала тосковать по свежему воздуху, по тому, в конце концов, чтобы стать видимой частью дворового пейзажа. Так или иначе, а посмотрев на мои страдания, он решил приобрести для меня ошейник.