Кит нагнулся, чтобы собрать их, и замер над первой же, что оказалась у него в руках. Потому что увидел на ней незнакомого самого себя. Он и не он. Лицо – его, то, что видел каждое утро в зеркале, когда чистил зубы. Но этот парень с лицом Никиты смеялся в камеру – весело, задорно, немного хулигански, но все равно очень мило. Званцев не смеялся так. Никогда. Одежда на человеке с лицом Кита выдавала моду двадцатилетней давности, что-то неуловимо подчёркивало в ней прошедшее время. Джинсы смотрелись слегка мешковатыми, у футболки на пару сантиметров от обычного спущена линия плеча.
И ещё. Никита на этом фото обнимал за плечи – легко и свободно – каких-то совершенно незнакомых пацанов. Они стояли втроём на углу дома, которого Кит ни разу в жизни не видел.
Никита схватил ещё одно фото с пола, случайное, какое попалось под руку. На снимке тот же мальчишка – с его лицом – только немного помладше. Но всё равно узнаваемый. Он (или не он?) театрально супил брови, повернувшись в пол-оборота на велосипеде, чуть притормаживал одной ногой в раздолбанной кроссовке по земле. У него явно горели какие-то дела, мальчишка весь – стремление, порыв, скорость. Даже педаль, кажется, ещё проворачивается вхолостую, а тут кто-то окликнул его, остановил, и лицо хмурилось негодующее, но такое…живое и настоящее. Кит схватил ещё одно фото – размытое, неудачное, кто-то снимал в школе из-под парты, как он (или не он?) спал прямо в классе, явно на последнем ряду, упёршись головой в совершенно незнакомый рюкзак, он точно помнит – никогда не было у него такого рюкзака, и парты такой не случалось в его жизни.
Никита судорожно хватал рассыпавшиеся по полу карточки, с жадным ужасом всматриваясь в его неизвестную ему жизнь.
Он вдруг понял: в семье нет его детских фотографий. Ни одной. Фотолетопись начиналась с того момента, когда ему купили телефон, и он сам начал делать селфи. Никаких счастливых родителей на пороге роддома, ни первых шагов смешного карапуза, ни совместного отдыха за городом. Ничего. Оказывается, он никогда не видел себя маленьким. Раньше не задумывался над этим. Нет и нет.
И только теперь с каким-то странным смешанным чувством смотрел на эти старые карточки, ещё напечатанные на фотобумаге. Мама с карапузом в джинсовом комбинезончике, штанины подвёрнуты, явно покупался на вырост. Она молодая и красивая, Никита такую никогда и не знал, смеётся в камеру, прямо хохочет – заливается. И трёхлетний малыш с глазами Никиты хохочет и показывает пальцем на кого, кто их снимает сейчас. Им вместе хорошо. Никита не помнит, чтобы мама когда-нибудь так обнимала его. Нежно, оберегающе, готовая отдать жизнь за каждую минуту этого смеха. Кит пытался вспомнить эти моменты, но их не обнаружилось ни в памяти, ни в сердце.
– Иди ужинать, – раздался мамин голос, и он словно вор, торопясь и суетясь, как попало стал запихивать фото обратно в альбом. Альбом – в коробку, сверху кидая старую мальчишескую одежду, и все это заталкивал опять на антресоли.
Только одно фото, где он стоял в обнимку с двумя неизвестными друзьями, в последний момент сунул в карман джинсов. Надо было показать альбом маме и спросить, что это такое. Или похоронить этот странный случай навсегда в своей памяти. Но почему-то Никита не сделал ни того, ни другого.
***
Взрослый Званцев достал из кармана старую карточку, обтрепавшуюся по краям, наполовину пожелтевшую. Митька и Дрюня как живые уставились на него своими весёлыми, по-детски беззаботными глазами. Никого из них не осталось на этом свете. Ни Митьки, ни Дрюни, ни Рая…
Рай… В сердце кольнуло ледяной иглой. Ни вздохнуть ни выдохнуть. Накатила старинная тоска, от которой хотелось выть. Никого не осталось. Только Гаевский. Трусливый, нерешительный, витающий в своих фантазиях большой ребёнок с кровью густой и вязкой, как расплавленная смола. И такой же чёрной. В этом нет его вины. Чёрт бы побрал чёрную кровь Гаевского…